Атлантида
Шрифт:
Эразм предпочитал не поддакивать ей.
— Вы даже не подозреваете всей ограниченности этих людишек, — заявила она. — Мало того, что они ничего не знают ни о Боге, ни о жизни. Они ничего не смыслят и в собственных делах. Другие люди держат в своих руках бразды правления, им же остается только защищаться от ударов и хоть как-то парировать их. Не подумайте только, будто у меня дома — я ведь тоже принадлежу к княжескому дому — дела обстоят иначе.
Эразму не нравилось то, как юная дама отзывалась о владельцах границкого замка, у которых гостила.
— Я не могу ни верить вашим словам, ни сомневаться в их искренности, ваша светлость, —
— Ну и напрасно, — возразила принцесса. — Вы и только вы один, — продолжала она после короткого обмена репликами, — являетесь здесь стороной дающей. И благодарность следовало бы испытывать не вам, а стороне противоположной. — И тут же добавила: — Только не советую вам питать по этому поводу особых надежд.
— А не слишком ли вы строго судите? У меня, позволю себе заметить, сохранились весьма старомодные понятия о князьях и княжеских дворах.
— Так постарайтесь поскорее от них избавиться! — воскликнула она. — Того, о чем пишут в книгах, не существует. Вам предоставили тут некоторую свободу действий просто потому, что ваши занятия кажутся им безобидной причудой и, кроме того, могут немного развеять донимающую их чудовищную скуку. Вас здесь не поймут, никогда и ни в малейшей степени! Гамлет, Шекспир, актер или поэт, скотник или бродяга для этих людей — все одно.
— И все же, принцесса, — возразил Эразм, — я поневоле задаюсь вопросом, отчего именно вы, представительница своего сословия, судите его столь беспощадно?
— На то есть причины! — отрезала она. И пока она произносила эти четыре слова, лицо ее застыло, обратившись в прекрасную, но злобную и жестокую маску.
— Я пришла к вам, — внешне невозмутимо продолжила она, стряхивая пепел, — потому, что мне некому выговориться. Если верить тому, что я слышала от вас самого и от многих других, вы придерживаетесь весьма определенных воззрений, которые кажутся здесь кое-кому опасными. Во всяком случае, я слышала, как это чудовище обер-гофмейстер Буртье распинался об этом перед нашим добрейшим Алоизием (она имела в виду князя). Но, к счастью, наш славный Алоизий отнюдь не глуп. «Ну, ну? — спросил он. — Итак, вы изволите полагать, что этот паренек, когда я, к примеру, усну в саду — «Идет молва, что я, уснув в саду, ужален был змеей; так ухо Дании поддельной басней о моей кончине обмануто…» Итак, вы полагаете, что, пока я буду спать, этот паренек накапает мне в ухо белену или же подложит под мое кресло-коляску бомбу?» А когда обер-гофмейстер промямлил: «Ну, такого, пожалуй, не случится», князь воскликнул: «А тогда пусть себе имеет такие воззрения, какие ему нравятся. Я вовсе не склонен воображать, будто мы, князья, представляем собой самые совершенные человеческие экземпляры!»
Оба весело расхохотались.
А потом, отхлебнув из рюмки глоток ликера, Эразм проговорил:
— Эта мысль меня заинтересовала. С вашего милостивого позволения, принцесса, я еще вернусь к ней.
— Разумеется, мы еще вернемся к ней. Иначе чего ради я лезла сегодня к вам в окно? Но для начала вы должны понять, — продолжала она, — что придворный мир мне отвратителен и ненавистен, несмотря на мое происхождение или, вернее сказать, как раз благодаря ему. А вы и в самом деле, как поговаривают тут, революционер? Если да, то вы найдете во мне еще
Сколь ни молод был Эразм, он уже достаточно разбирался в людях, чтобы расценить подобное признание не иначе как просто княжескую причуду. Прекрасное, горделивое создание, стоявшее, в силу своей принадлежности к правящему дому, выше любых партий и любых законов, даже не догадывалось о тех роковых последствиях, которые навлекло бы на обыкновенного смертного столь откровенное высказывание. К тому же осуждение придворного общества, исходящее из недр самого этого общества, было, как доказывал то пример принцессы Мафальды, не более чем модой.
А потому он сказал:
— Ваша светлость, вы пугаете меня! Ведь ежели господин обер-гофмейстер возымел подозрение, будто я революционер, то он, разумеется, не мог удержаться и не высказать его и всем придворным. Но в таком случае он просто-напросто клеветник. Но ежели вы все-таки почему-то поверили этому клеветнику, то мне хотелось бы надеяться, что мои искренние возражения убедят вас в обратном.
— Но вы же мыслите! Вы высказываете свои собственные суждения! А кто так поступает да к тому же пишет книги, для них уже революционер. Одного этого довольно, чтобы прослыть революционером, даже если таковым не являешься.
В полях за садом безудержно распевали птицы.
— Если вам не будет скучно, я расскажу кое-что о своей жизни, — сказала принцесса. — И тогда, быть может, вы поймете, почему я навсегда порвала со всем этим раззолоченным убожеством, с этой чванливой, высокомерной косностью.
Но Эразм все еще пережевывал слово «революционер».
— Выходит, мышление и сочинительство делают человека революционером? Ну что ж, тогда это определение годится и для меня. Но в таком случае и принц Датский, вот уже четыре недели кряду не оставляющий меня, тоже революционер. И если это судьба — быть таким революционером, каким был Гамлет, то я готов принять ее, пусть даже мне придется расплачиваться за это Сибирью или виселицей.
— Вы, конечно, знаете нашу резиденцию, — не вникая в суть его рассуждений, продолжала занятая своими мыслями принцесса. — Она побольше здешней, ведь в наших землях около миллиона жителей. Я росла среди камергеров, камер-юнкеров, придворных дам, пажей — словом, среди всевозможных придворных льстецов. Моих братьев воспитывали гувернеры и бесчисленные надсмотрщики в образе шталмейстеров, учителей фехтования, унтер-офицеров и тому подобных людишек. От них немало натерпелась и я. Особенно страдал весь двор, в том числе и мои родители, от нашего обер-гофмаршала. Настоящим властелином в замке был именно он, от него зависело все, спорить с ним не смел никто, даже мои родители не решались рта раскрыть.
Детство мое было сущим адом. Учителя и гувернантки забивали мне голову всяким мусором и вздором, да еще с таким видом, точно на них возложена тяжкая обязанность покарать опасного преступника. С утра до ночи я была отдана во власть гнуснейших субъектов как высокого, так и низкого ранга. Это называлось «быть под присмотром». Лет с четырнадцати меня целыми днями погоняли, словно лошадь. Чертовы гувернантки измывались надо мной, как хотели, лишив меня даже возможности пожаловаться матери. Наказывали меня жестоко: как-то раз, когда я при втором или третьем окрике не вскочила с места, гувернантка раздела меня и исхлестала вымоченной в воде кожаной плеткой. И лишь когда мне все-таки удалось показать свои синяки матери, в моей жизни наступило некоторое облегчение.