Авдеевы тропы
Шрифт:
Языки пламени стелятся, тянутся к нему. Где спасение? Конечно, столицу монголам не взять. Обломают зубы они о неприступные стены, как и многие поганые во все века существования града Володимера. В бессильной злобе они, конечно же, убьют его, а до этого поизмываются вволю, добиваясь от него покорности. Так стоит ли испытывать это… Вон огонь манит его. Посреди пламени вот он, чёрный круг, в котором и забытьё, и успокоение. Надо только прорваться через бушующее пламя, через кольцо боли. Эти проклятые монголы там не догонят его. Княжич рывком бросил тело в огонь…
Кто-то пристальным сверлящим взглядом смотрел на него. Глаза его, вздрогнув, открылись,
– Долго спала, коназ, долго!
Голосок тонкий, какой-то тягучий. Лицо в морщинах, как мочёное яблоко. Владимир рывком приподнялся, но боль как будто ждала этого: всё тело будто бы опалило огнём. Он заметил, что весь спелёнат какими-то тряпками, дурно пахнущими. Но смесь, которой пропитаны тряпки, была целебной, потому боль вскоре опять утихла.
Монгол увидел, как Владимир морщится от боли:
– Коназ, ой-ой, обгорела. Коназ хотела уйти сарство тени. Бату всемогуща не разресила коназу. Бату велела лесить коназа. Коназ, целуй туфлю Бату и говорит тайный ход в Ульдемир.
Княжич вспомнил о чёрном пятне в центре костра, где было его спасение… И этого-то он не смог. Значит, не успела огненная всепожирающая стихия дотянуться до его сердца и спалить его. Он опять шевельнулся. Боль, как в тисках, зажала всё тело. Княжич замотал головой, пытаясь вырваться из этих тисков, чтобы не слышать нудный голос монгола. Но тот, видно, любил поговорить, или ему было приказано этой нудностью пытать княжича.
– Солнцеликий Бату всё мозет. Коназ будет послусна – Бату повелит ему быть больсым коназом на Урусской земле. Непослусна коназа, и в сарстве тени коназу покоя нет. Бату велик, он бог на земле. Он всё завоюет. Бог Сульдэ помозет Бату. Скази тайный ход в Ульдемир…
Монгол, думая, что убедил княжича (кто откажется от великого княжения, да ещё в такие юные леты), наклонился, вглядываясь глазами-щёлочками в измученное от боли лицо княжича:
– Мне бы… русского… для услужения, – услышал монгол только эти слова. Монгол в душе возликовал. Ведь это условия сдачи. Это его воодушевило на словесный поток:
– Бату солнцеликий милостив. Он разресыт русского коназу, он всё разресыт. Больсые коназы покорны Бату, они ходят в бою за Бату у его стремени. Милость надо заслузыть…
Монгол захлёбывался словами, брызгал слюной. Замусоленный халат опустился с плеча, обнажив дряблую жёлтую кожу. Но он не замечал этого. Он пел славу своему повелителю. В порыве вдохновения сбивался на родной язык и снова коверкал русские слова. В этой полупонятной речи было ясное желание склонить княжича к предательству. Угрозы чередовались со сладкой лестью. Своим взглядом он как бы пытался влезть в душу русского пленника. Монгол презирал его и, если бы его воля, раздавил бы мальчишку, как ящерицу, потому что тот медлил с ответом. Но Бату обещал ему в случае успеха большую награду. Хан умел быть щедрым. И тогда-то он познает вкус сладкого покоя и счастья, которого ждал всю жизнь. Хан знал, кому поручить дело. Что толку давать его богачам? Особо стараться они не будут. А у Джубе ничего нет. Только старенькая сабля. Но много ли он добудет в бою? Силы не те. Когда-то был сильным. Ходил походом на урусскую землю ещё с великим Чингиз-ханом. Привёл тогда домой и скот, и семью пленников.
Джубе вглядывался в пылающее жаром лицо княжича. Вот опять сознание потерял. Что теперь толку сидеть около него? Может, и в самом деле русского слугу ему дать? И уход будет, да и упрямства малость поубавится, сговорчивее станет. Но только как бы не убежал. От этих урусов всё можно ждать. Надо что-нибудь придумать.
Когда Владимир в очередной раз очнулся от тяжёлого горячего забытья, он не увидел над собой надоедавшей физиономии монгола. Всё также пахло кислой овчиной, трещал костёр посередине юрты, а около огня, сжавшись в комочек, сидела девчушка в лёгком рваненьком платьице. До плеч у ней свисала косичка. Неужто своя, русская!
Княжич хотел позвать её, но никак не мог разлепить ссохшиеся губы. И под руками не было ничего твёрдого, чтобы стукнуть и обратить внимание девочки на себя. От беспомощности и досады он застонал. Девочка встрепенулась и подбежала к его ложу. Встала на корточки и смотрела с состраданием на него:
– Тебе больно?
Большеглазая, веснушчатая, с аккуратным носиком, с крупными влажными губами, лет восьми, не больше. От виска по щеке до подбородка рубец, похоже, от плётки. Да и глаза красные, натёртые, видать, часто плачет. Наверно, сирота.
Княжич пошевелил губами, давая знать, что хочет пить. Она заботливо подала воды, вытерла с подбородка и шеи княжича пролившиеся струйки.
– Чья ты будешь, девица? – тихо прошептал Владимир и попробовал улыбнуться. Но улыбки не вышло, только сморщился.
Девочка смутилась, никто её ещё так не называл.
– Настёнка, – только и ответила.
– Московлянская? – снова спросил, призакрыв глаза.
– Деревенская, из Берёзок.
– Где это?
– Близ Володимира.
Княжич вздрогнул, глаза встрепенулись, встревожился он:
– Нешто, поганые к Володимиру подступили?
Настёнка примолкла, губы её дрожали, из глаз закапали слёзы:
– Украли меня тати, утащили… Тятенька один… – она не договорила, закрыла руками лицо, согнулась и заревела взахлёб и в голос.
Долго не могла девочка успокоиться. Да и княжич-то держался еле-еле, того и гляди, сам заплачет, губы в кровь поискусал. Но нельзя: ведь мужчина всё-таки.
– У меня-то, Настёнка, маменька и тятенька тоже далеко, и не знают они, что я в басурманском плену, – сказал он, чтоб успокоить её. Похлюпала Настёнка ещё малость носом, успокоилась – любопытство взяло верх: