Автопортрет с двумя килограммами золота
Шрифт:
— Кто вам сказал? Вовсе нет! — возразил он.
Вскоре выяснилось, что Браху попросту нужна для его коммерции пара здоровых ног. Оба они, отец и дочь, знали меня по рассказам Лопека и черной Люси; больше всего их привлекало то, что я поэт, это им внушало доверие. Несколько дней назад один из доверенных Браха, его «пара ног», погиб при невыясненных обстоятельствах — в два часа ночи на улице. После такой утраты Брах вспомнил обо мне, и именно по этому делу дочка зашла к Лопеку в прачечную; на всякий случай она сказала, что речь идет о «транспорте».
Под крылышком Браха мне уже не грозила голодная смерть; через его руки проходило золото из многих каналов, а моя роль заключалась в том, чтобы переносить «товар», устанавливать связи и т. п. Брах не возражал против того, чтобы я попутно обделывал собственные дела. Люди погибали по-разному — в состоянии
Итак, я носил драгоценные камни и золото Браху, причем мое собственное достояньице, моя собственная маленькая сокровищница стала разбухать, расти и множиться, как говорит Священное писание. Вскоре я познакомился и с другим королем торговли, Гевирцем, специалистом по тканям, персидским коврам и картинам. Это был относительно молодой человек, сын антиквара из Кракова. От золота люди избавлялись неохотно, припрятывали его на последний час, но ковры сбывали с легкостью, и ковры из многих сотен квартир шли к Гевирцу, который внешностью и характером был похож на ученого. В его квартире — он жил в красивейшем районе города, кто-то его там прятал — было тихо, и сам Гевирц двигался бесшумно, как китаец. Он тихо исследовал вязь ковров, тихо рассматривал через лупу картины, тихо называл цену, которую можно заплатить. Тихо поверял мне тайны персидских ковров, турецких шалей, тканей, а также различных школ живописи. Кое-какие ценные предметы я прятал у себя. Со временем бывшая квартира Лопека превратилась в своего рода филиал Гевирца.
Не прошло и полугода после первого удара, а у переводчика «Herr: es ist Zeit» было больше денег, чем у любого писателя, известного в истории польской литературы. У меня было больше денег, даже чем у Сенкевича, которому благодарный народ в свое время подарил дом в Обленгорке, до такой степени обремененный долгами, что писателю в течение многих лет пришлось их выплачивать.
Польскую жизнь до войны характеризовала нужда и нищета, и было бы несправедливо, если бы писатель не испытывал их. У меня было больше денег, чем когда-либо у кого-либо из членов моей семьи, не так давно сбросившей ярмо крепостничества. Мою бабку графский управляющий бил арапником по обнаженной груди. Собственно, я мог бы уже купить всю родимую деревеньку с двумя сотнями хат, где протекло мое детство. Но, скажу правду, я о ней не думал. Ежедневно я давал себе обещание, что напишу домой, но не писал. Мне было некогда, мои дела не оставляли ни одной свободной минуты.
4
Как-то в один из мартовских дней я лежал у себя в комнате, где все еще стоял адский холод, хотя на дворе уже несколько потеплело. Я любил так вот, среди дня, урвать для себя часок и провести его в одиночестве, вдали от людей, ударов и шума. Одиночества я искал не для того, чтобы писать. Я не писал, не переводил Райнера Марию, давно уже забыл, что когда-то был поэтом, — только Брах и Гевирц еще помнили об этом, а у меня от прежних лет сохранилась лишь привычка к уединению. После горячей и сытной картофельной похлебки, которой меня угощала Солярчикова, приятно было вернуться в одинокую квартиру. Черную Люсю забрали еще в ноябре; она вышла на минутку к подруге и не вернулась. Лопек по-прежнему сидел в подвале; из слишком холодной прачечной я перевел его в другую каморку. Он ужасно осунулся, одичал, оброс. Время от времени я сам кое-как подстригал его при свете керосиновой лампочки, потому что дневной свет в каморку не проникал. Я обожал мой час одиночества в четыре пополудни; это именно то время — так мне кажется, — когда мысль лучше всего, наиболее полно и глубоко отражает ситуацию, в которой ты оказался. Итак, в квартире я был один. После вторжения немцев управляющим в нашем доме стал бывший судья, который при русских сам прятался в прачечной: слишком нечиста была у него совесть,
В новой комнате я любил запираться во второй половине дня, любил смотреть на улицу через единственный квадратик стекла, ибо остальную часть окна я заколотил фанерой. Прежде чем залезть под одеяло, я запасался турецкой халвой и шоколадом. В эту пору дня я любил также, предварительно заперев дверь, разглядывать свои сокровища, пересыпать из одной руки в другую, рассматривать и пересчитывать. Мои сокровища состояли из нескольких горстей золотых монет, из золота в литых и дутых изделиях, из нескольких драгоценных камней. Я приобрел для себя также нитку прекрасно подобранного жемчуга, которую носил на шее; мне нравилось, разговаривая с людьми, нащупывать ее под пиджаком. И так вот, сочетая золото мечты с настоящим золотом, бывший переводчик Райнера Марии любил минутку подремать.
В прекрасный мартовский день, проснувшись в свой обычный послеобеденный час, я внезапно увидел перед собой Лопека — должно быть, он только что вошел. Я быстро накрыл газетой сокровища, лежавшие на стуле рядом с халвой. Появление Лопека было тем более удивительным, что он никогда без меня не выходил из подвала. Я сперва проверял, нет ли кого-нибудь на лестнице, и, прежде чем вывести его из каморки, пускал в ход целую систему сигнализации. Впрочем, днем он не высовывал носа из подвала: обычно я выводил его ненадолго поздней ночью, а потом провожал назад. Он говорил тогда: «Фараон удовлетворял свои потребности на рассвете, а я поздней ночью». Вид у него был ужасный. Впервые за долгое время я смотрел на него при свете дня. Он постарел, осунулся.
— Послушай, я больше не могу, — плаксиво заговорил он, присев на кровати.
— Лопек, что ты?
— Послушай, я действительно больше не выдержу.
— Лопек, — крикнул я, — что с тобой? Ты забываешь, какие настали времена для честных людей, ведь все мы теперь отчаянно страдаем. Разве ты знаешь, как теперь люди страдают? Сидишь в подвале с курами и ничего не соображаешь. Никто больше не может. Покажи мне человека, который еще может. Но каждый должен и старается как-то продержаться. Лопек, не будь бабой!
Я высказал это с таким жаром, что он на мгновение смешался.
— Во что превратилась моя квартира…
— Какая квартира? — удивился я.
— Моя квартира. Как она выглядит! Как она выглядит! Американские бюро ты сжег в печке! Топишь мебелью!
— Опомнись! Люси тебе не жаль, а американские бюро жаль. Мир горит, весь мир пошел на топливо, а тебе жаль бюро! Люди гибнут, как мухи, а ты думаешь о квартире, о стульях! Что ты за человек!
Он смущенно смотрел на меня; обычно я позволял ему отвести душу, но теперь я был раздражен, потому что он застал меня в момент, когда я нежил мои сокровища, — я прикрыл их газетой, но его взгляд сам собой падал туда. Хотя Лопек сохранил свою мощную тушу, лицо его теперь сморщилось, жалкое личико торчало над складками шеи — бедное, отощавшее, землистое, а глаза у него гноились, глаза старой курицы.
— Ты среди бела дня показался на лестнице, не знаю, что теперь будет. Может, тебя кто-нибудь увидел?
— Мне уже все равно!
— Только, пожалуйста, не говори: «Мне уже все равно»! Ты сам знаешь, что это неправда!
Он смотрел в сторону, но я был убежден, что если он даже и не смотрит на мои сокровища, то все-таки видит их. У меня на совести были грешки в отношении Лопека, и это, естественно, еще больше меня раздражало. По законам подпольной торговли Брах считался его источником, и с каждой сделки с Брахом я обязан был выколачивать долю и Лопеку, но как раз в этот период забрали Люсю и Лопек потерял всякий интерес к торговле, к ударам, к заработку. Он впал в апатию и, чтобы прокормиться, время от времени просил меня продать какие-нибудь домашние вещи. Называл меня могильщиком династии Клаар, но о торговле больше не помышлял.