Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:
А через год после того воистину фарсового юбилея, на который народ ответил серией анекдотов про «Кулича», у альманаха «Молодой Ленинград» был уже другой составитель. Моя подборка включала стихи с посвящением Иосифу «Жизнь достигает порой», написанные уже после нашего разрыва, и мне было важно их напечатать, чтоб они до него дошли, притом что друзья разделились, словно при разводе, на его и мои, не было иного прямого способа для таких сообщений. С периода дружбы я ему задолжал по крайней мере два посвящения и теперь свёл их к одному ответному. Меня вызвонили для правки в Дом книги, где находилось издательство. Вот они, столь желанные – неровно обрезанные листы корректуры! Я так разволновался, что с трудом мог читать собственный текст. Всё же замечаю, что последняя строчка стихотворения
Казалось бы, разница небольшая, но для такого случая я не мог ею поступиться. Находившийся там Семён Ботвинник подошёл, склонился надо мной:
– Хорошие стихи. Крепко, честно написано.
– Спасибо. Только вот слова переставили, и смысл уже не тот.
– А... Космонавтов от критики оберегают, а то у нас публика их дрессированными обезьянами считает. Оставьте пока как есть. Цензура утвердит, а потом вы в гранках переставите слова обратно.
Семён – тоже «поэт-фронтовик», но не замыкается в их бронированную медалями ветеранскую когорту, не вытаптывает все поросли вокруг. Я даже нашёл в его сборнике стихи по вкусу, наподобие любезных моему сердцу терцин:
Чугунные цепи скрипят на мосту,последний гудок замирает в порту,уходит река в темноту...Ничего не скажешь, он дал умный совет, вот бы и взять его на вооружение, вилять, лавировать, обманывать обманщиков, становиться профессиональным писателем, но... В смятении я не заметил пропущенную строфу в другом стихотворении, выправил-таки космонавта по-своему, и в результате его, конечно, выкинули. Это посвящение было напечатано десятилетие спустя, в моём парижском сборнике «Зияния». Уж не знаю, дошло ли оно когда-либо до адресата...
В «СП» мне ещё сочувствовала Фрида Кацас, седовласая женщина с молодым лицом и скорбным взглядом. Принимая рукопись, она трагически заглянула мне «прямо в душу» и заверила:
– Делом моей жизни будет выпустить вашу книгу!
И началась уже знакомая канитель, растянувшаяся на месяцы и даже годы.
Сколько книг было выпущено за это время там, где без движения лежала моя, – кто знает, не по шевелёвским ли рецептам? Наконец изнурённая Фрида сдалась:
– Я передаю рукопись Дикман, нашему старшему редактору. Минна Исаевна кандидат наук, и к её мнению начальство скорее прислушается, чем к моему.
Имя мне было известно: редактор ахматовского «Бега времени». Уже это давало шанс на большее понимание. При встрече, однако, держалась она сухо. Лицо интеллигентное, но замкнутое, глаз за очками не видно. Я бросил пробную фразу:
– Вы работали с Ахматовой. Я тоже у неё бывал.
– Да, Анна Андреевна кого только не принимала в последние годы! – отбрила меня редакторша.
Помариновав в этом уксусе ещё несколько месяцев, она перекинула рукопись Игорю Кузьмичёву. Я настоял на скорейшем разговоре с ним. Он сказал:
– Я редактировал книги Горбовского. У него, конечно, есть стихи получше, похуже, а есть и так себе. Но это везде Горбовский. Похожее с книгами Кушнера. Это всё-таки Кушнер. А в вашей рукописи – и не Горбовский, и не Кушнер.
– Так, может быть, всё-таки Бобышев?
– Не вижу такого поэта!
НЕБЕСНОЕ НАШЕСТВИЕ
Я шёл по городу, не видя его красы. Воздушная перспектива заполнялась пухлыми сумерками, испещрялась, будто помехами на экране, влажным снегопадом. Кругом угрюмо сновали человеческие особи, по существу – тени, шагами разбрызгивавшие солёную слякоть, которой пропитывалась худая обувь. Я думал вчуже: «Зачем я, что я здесь делаю?»
Я, разумеется, заглядывал из интереса в те умственные книги, которые изредка попадались на моей читательской тропе, пытался вникнуть. То были сочинения классических немецких любомудров, и меня отталкивала их скрипучая неторопливость, их незаинтересованность
Ворох слепых машинописных листов с наименованием «Доктор Живаго» мне дали на два дня и одну ночь. Проглотил, долго переваривал, с неудовольстием слушая снобистскую пронабоковскую критику, не в силах ещё возражать ей. А когда переварил, понял: это же не роман, а свежее целостное мировоззрение, изложенное в романно-стихотворной форме. Это же – философия общего дела, символически преодолевающая смерть, – ну хотя бы на условных примерах, в беллетристических картинах, как Евангелие в притчах! Конечно, могила на Переделкинском кладбище выглядит убедительнее романа, а всё-таки совместный со стихами текст передаёт читательской душе предощущение Пасхи.
Или же – «Вехи»! Каким было облегчением вдруг узнать, что не все в стране были ослеплены идеей благого насилия, не все верили в его неизбежность и якобы даже туда «подталкивали». Нет, нашлись светлые головы, которые трезво оценили происходившее, угадали последствия и вовремя предупредили общество. И как продолжение «Вех» – в основном тех же авторов – «Из глубины», коллегиальное пророчество обо всём, что было и будет на десятилетия вперёд.
А для меня, может быть, полезней всего была скромная, чуть не «ликбезовская» антология, составленная по намёткам уже умирающего Семёна Франка его сыном Виктором «Из истории русской философской мысли». Как хорошо, что они присоединили к философам и писателей тоже! Получилась единая картина, весьма впечатляющая для таких, как я, – тех, кто был наслышан, что русской философии не существует. Нет, существует и представляет из себя оригинальную школу религиозного философствования или же светского богословия, отличающегося от церковной традиции лишь динамичностью. «Мир не сотворён, но сотворяется!» – вот стержневая идея, на которой, как на посохе Аарона, расцвели учения Фёдорова, Соловьёва, Мережковского, Лосского, Бердяева, Булгакова, Шестова, Франка, Флоренского, Карсавина, а также их продолжателей в собственно философии, в литературе и других свободных искусствах и науках. Символизм, похороненный в своём «акмэ», оставил россыпи неиспользованных идей на двести, на триста лет вперёд. Художник, открывай страницы Вячеслава Иванова, Николая Бердяева, Павла Флоренского, и – черпай для своего творчества! Там всё есть – и о смысле жизни, и о назначении человека, и о границах искусства, и о свободном завете сотрудничества между человеком и Богом.
Даже язык этого динамического мышления, отброшенный литературой, обнаруживал живость и неисчерпанность. Как можно преодолеть символизм, если человечество извека мыслит его категориями? Правда, грамоту едва разбирает – надо бы в школах ввести такую дисциплину. Азбука фигуративных и числовых знаков содержится в оккультных источниках, и этих знаний стоит ли нам чураться? Далее, может быть, нужна каббала, хотя бы факультативно, затем символика алхимии и масонства, геральдика, Фрейд, Юнг, политическая и, наконец, религиозная эмблематика. Вот тогда нам по силам будет впериться взорами в мировой текст и, может быть, прочитать его по складам!