Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:
Эти строки я часто повторял Кублановскому.
Страх... Время от времени он наплывал волнами, часто от разговоров с такими же напуганными друзьями обо всех этих прослушках, слежках, стукачах... Большей частью – страх нагнетённый, мнимый, будто нас и в самом деле облучали им из каких-то секретных орудий. И чем смелей, чем независимей держишься, тем поганей тебе это трусливое чувство. Да я и не верю в бесстрашие – для меня оно равно бесчувствию, а человек ведь недаром наделён инстинктом ощущения опасности.
У Юры было достаточно причин нервничать: он в то время ввязался в создание полуподпольного альманаха с довольно-таки ресторанным названием «Метрополь». Правда, с ударением на первое «о». Затея, в ресторане и зародившаяся, исходила от Василия Аксёнова и объединяла самых разных участников – и членов Союза писателей, и неофициалов: такой странный симбиоз удовлетворял тех и других. Все
О готовящемся я узнал ещё раньше от Рейна. Он предложил передать ему стихи для альманаха, называл громкие имена, видя в них залог верного успеха.
– Не знаю, мне как раз эта комбинация и не нравится. Кроме того, сугубо между нами: я печатаюсь в «Континенте», – сообщил я ему. – Вас, я имею в виду редколлегию, если она существует, такое устроит?
– Нет. Тогда – всё. Авторы «Континента» для нас – уже слишком.
«Континент» был страшилищем даже для них.
Скандал таки разразился, и если это входило в планы Аксёнова, то они осуществились. Он покинул страну на гребне большой шумихи. Другие «имена» были защищены собственной известностью. Вознесенский, например, укатил представлять «людей доброй воли» куда-то в Южную Америку или даже дальше, в Антарктиду, к пингвинам... Остальным достались более крупные неприятности. Кублановского попёрли со всех его малодоходных, но всё-таки интеллигентских работ, он устроился церковным сторожем под Москвой... Я навещал его там. Однако следователь ГБ тоже приходил «беседовать» в его сторожку.
Когда Юра приехал ко мне в следующий раз, я повёл его познакомиться с Леной Пудовкиной. Мы посидели втроём, почитали стихи, выпили. Чёрные вишенки глаз у Лены заблестели. За хорошим разговором и думать забыли о всяких страхах. В весёлом настроении вернулись ко мне на Петроградскую. Когда Юра скинул пальто, а я свою куртку на подозрительном, но тёплом меху, я вдруг заметил чёрную шаль, лежащую на полу.
– Что это? Кто-то здесь побывал в наше отсутствие?
– Это – чёрная метка. Не иначе как ГБ!
Настроение резко упало. В унынии мы разбрелись по койкам, ломая головы над неразрешимой загадкой.
Когда я рассказал Лене об этом случае, она вдруг рассмеялась:
– А я-то искала, где моя шаль? Кто-то её увёл с вешалки.
– Фу ты, какое позорище! Так она к моей куртке прицепилась, а я и не заметил... Хорош, значит, был!
Кончилась эта история Лениной эпиграммой на двух храбрецов, в которой, конечно, варьировалась пушкинская «Чёрная шаль». Сохранись она в моём архиве, я бы её здесь поместил.
АМЕРИКАНКА
Случалось ли кому-либо из читателей держать пари «на американку»? Это – смертельный номер, если верить легендам уголовного происхождения, западающим в сознание старшеклассников на всю жизнь. Проигравший в таком споре обязан выполнить любое, даже самое страшное желание выигравшего, вплоть до отдавания себя в рабство. Ну, спорить на таких условиях и мне не приходилось, но американка всё-таки была, и жизнь свою, словно посох о колено, переполовинить пришлось.
А началось это, как и другие описанные ранее сюжеты, с отъезда Якова Виньковецкого с семьёй на Запад. Ко многим талантам Якова добавлялся и редкий дар дружбы, позволявший ему быть в доверительных отношениях с самыми разными, порою никак между собой не сочетаемыми людьми. Но я не сомневался, что у нас с ним – случай особый: и по духовному сродству, и по схожим путям внутреннего становления. Об этом я и рассказывал ранее. И вот когда, по крайней мере географически, пути наши далеко разошлись, оба крепко схватились за связи лишь частично материальные: письма, стихи и книги, приветы через других людей. Свидетельством тому – его аэрограммы, открытки и даже подробные отчёты из Вены, Рима, из Нью-Йорка, Вирджинии и, наконец, из техасского Хьюстона, рассказывающие прежде всего о перипетиях эмиграции (свою версию потом изложила и издала книгой его жена Дина), но также и о впечатлениях, мыслях и оценках, связанных с моими сочинениями. Это было для меня мощным стимулом и поддержкой в безвоздушии, в нетях. Процитировать из Яшиных писем хоть что-нибудь или нет? Было бы глупо такое таить. Вот что он писал мне:
16 мая 1977, Вирджиния
Дорогой Дима! С большой радостью получили мы письмо твоё от 2 мая с. г., и с «Медитациями»! Ну, не чудо ли, что это возможно? Вот они, опять передо мной, и вкупе с Третьей, которую я слышал ведь только с голоса и бегло, а глазами так и не видывал! Подлинное чудо. И я смог ещё раз убедиться (хоть и никогда, правда, не сомневался), что глубочайшая моя привязанность к этим стихам не была ни ошибкой дружественности, ни прихотью вкуса,
Твой Яков
14 мая 1978, Вирджиния
Дорогой Дима, прими мои поздравления; я тебя обнимаю братски, и так хотел бы разделить твои радости и трудности. Всегда, часто с тобой через письма и стихи. А с тех пор, как много их толстой пачкой лежат на моём столе – иногда выхватываю из деловитой и деловой суеты время и вхожу в сверхреальный контакт с тобой, вырываясь вместе и вслед за тобою в нетелесные выси и погружаясь в глубины. Всякий раз чтение твоих стихов приносит новое понимание, а недавно я открыл в себе способность и другим помогать понимать тебя...
Я достал «Медитации» и прочёл им, каждый стих дважды – и всё стало понятно. Ну, не всё, быть может, – там столько бесконечности, что и всякий маленький кусочек бесконечен и соприкасается с Главным, и радует душу просветлением. А пока я читал, я и сам понял по-новому то, что раньше думал ведь, что уже понимал! Понял вдруг, что физическое время и место Третьей медитации – это ведь момент причастия, пока лжица движется от Чаши ко рту. Это стало вдруг пронзительно-очевидно и, установив «поверхность отсчёта», дало новую глубину. Ещё раз я с гордостью осознал всю неслыханность, небывалость и подлинную, взрезающую сердце новизну того, что Бог помогает тебе для себя и всех нас совершать в языке.
Твоя поэтическая судьба будет трудной и долгой. Потому что понимание твоих стихов должно базироваться на системе ассоциаций, пока ещё мало знакомой и внешне чуждой (но, будем надеяться, внутренне прирождённой) для большинства твоих потенциальных читателей. Но это сделано тобою на века – связано в словах, решено и запечатлено и запущено, как камень в жизненные воды, – теперь только начинают расходиться круги, потом достигнут они когда-то неизвестных нам берегов и отразятся, и будет интерференция – до неё, наверное, нам и не дожить. Но что вижу я наверняка – это что дело твоё, которое ты делаешь – это подлинное Деяние. А моё, может быть, дело в этой общей нашей жизни – это тебя обнять и за всех поблагодарить, и сказать вместе с тобой «Слава Богу!»
Твой Яков
И это он написал мне, ещё не читая «Стигматов», не зная части четвёртой, посвящённой ему. Хотя я сам считаю такую оценку завышенной, она всё ж уравновесила противоположные попытки отрицания и даже полной аннигиляции (как будто и не было) моих текстов. Та, четвёртая часть, недаром изображала словесно честные раны на руках Распинаемого. Как об этом писал Святитель Димитрий? «О пресладкие язвы ручные! Поклоняемся вам благодарственным поклонением и простираем к вам руки наши, дабы ущедрили нас». И я дружески протягивал руку и обращался: