Азиат
Шрифт:
— Красно баешь, семинаристик, — отзывался иногда хмурый старшой, — токма байками сыт не будешь…
— Живете вы, что вошь в овчине.
— Коли вошь сытно живет, так и вше позавидуешь…
— А что вы — не люди?
Герасиму хотелось, чтобы Рахметов, которым он восхищался у Чернышевского, полюбился и грузчикам. И в один из перекуров он пересказал им содержание романа «Что делать?». И был доволен тогда, что пересказанные мысли Чернышевского заставили грузчиков задуматься.
В 1894 году Герасим закончил семинарию. На торжественном выпускном
С достоинством принял Герасим это свидетельство, тисненное золотыми буквами, почтительно поклонился залу. Он, земский стипендиат, теперь будет ждать назначения на службу Губернской земской управой.
За назначением в школу предстояло явиться в Уфу — в губернский город. К великому удивлению, все уладилось как нельзя лучше. Нужен был учитель в земскую начальную школу поселка Рудничного на Саткинском заводе. И Герасим получил назначение в поселок рудокопов.
Пожитки его были скромны: связка книг да скрипка в стареньком, ободранном футляре — ее подарил учитель из Зирган.
Земская начальная школа, куда прибыл Герасим, размещалась в низеньком одряхлевшем домике. Работала здесь Афанасия Евменьевна Кадомцева, в прошлом выпускница Уфимской дворянской гимназии. Она встретила Герасима по-матерински, помогла ему устроиться с жильем, рассказала, чем надо заниматься, познакомила с людьми.
Строгая, одетая в темное платье с белым пикейным воротничком, сколотым брошкой, Кадомцева оставила хорошее впечатление о первой встрече. Она знала многих «невольных» жителей, сосланных в Уфимскую губернию за революционные взгляды. Была знакома с «неблагонадежными» и симпатизировала им. Все это узнал и понял Герасим позднее.
— Кончали Благовещенскую семинарию? — спросила она в первый день их встречи.
— Да, — отозвался Герасим.
— Обстоятельно готовит учителей, самостоятельность в них развивает, — подчеркнула Кадомцева.
Мишенев вскинул глаза.
— Можете не говорить, каждый выбирает ношу по себе, — сказала Афанасия Евменьевна и тут же перешла на другое:
— Сколько же вам лет?
— Восемнадцать.
— Можно дать больше.
Она вздохнула.
— Я столько же лет отдала школе, сколько сейчас вам, — восемнадцать. Как бежит время… Боже мой!
Они сидели на табуретках возле классного стола, заваленного тетрадями. В небольшие окна пробивался свет туманного ноябрьского дня.
— Трудно будет, — говорила Кадомцева, — но не отчаивайтесь. К ученикам привыкнете, а рудокопы — народ, хоть и тяжелый, темный, однако отзывчивый. — И добавила: — Говорят, что Павел Васильевич Огарков, управитель наш, хлопочет о постройке новой школы.
Ободрила тогда Кадомцева молодого учителя. И потом, когда Мишенев принял от нее школьное имущество и остался один, Афанасия Евменьевна как бы присутствовала
Случалось, кто-нибудь из учеников недомогал, и он запрягал лошадь и увозил заболевшего к фельдшеру на поселок Тяжелого рудника.
В свободные часы Герасим ходил с учениками в лес, обязательно поднимались на Шихан-гору, откуда просматривались синие, причудливые горные хребты, убегающие в разные стороны. Иногда он брал скрипку. Садились в кружок, пели песни про русскую старину, про смелых людей, боровшихся за народное счастье. Эти песни он разучивал со своим учителем в Зирганской школе.
«Вниз по матушке, по Волге» или шуточную, веселую песню «За три гроша селезня наняла» начинали подтягивать и рудокопы, если оказывались поблизости. Сначала они относились к молодому учителю настороженно: «Учителишко-то совсем парнишка супротив Афанасии Евменьевны. Ему в бабки играть бы». И сам он, Мишенев, чувствовал и понимал это. Но нравилось рудокопам, что их не чуждался учитель, интересовался жизнью, часто заступался и не лебезил перед рудничным начальством, а, как ерш, делался колючим, когда заходила речь о нужде.
Всего лишь три года провел в Рудничном Герасим, но последующая его жизнь в Уфе, полная тревог и опасностей, не заслонила их. Именно в Рудничном захотелось ему помочь рудокопам — «шматам», как называли там этот бедный, задавленный непосильной работой люд. Он мог бы сказать: три года внушал им, что и для них тоже может быть совсем иная, светлая жизнь.
Жил Мишенев у Дмитрия Ивановича, потомственного рудокопа, отменного мастера, которого попросту звали — рудобой Митюха. Длинными зимними вечерами о многом разговаривали они.
— Башка-парень ты, Михалыч, — говорил ему рудобой, — сердобольный, но когда она, жизнь-то, лучшая, придет, меня на свете не будет. Не сулил бы ты журавля в небе, а дал бы синицу в руки.
И начинал рассказ о своей рудничной правде, как о тайне, полушепотом:
— Ночью-от пойди к Успенскому руднику. Не пойдешь! Жуть возьмет. Молотки стучат, мужики-лесники гогочут, свищут, и тут работают ребятишки, ревут жалобными голосами. Дети-то урок выполняют. Там, родной, запороно полтораста живых шматовских детев. На рудники-то малолетками отдавали…
Митюха говорил правду: работали дети на рудниках, до смерти пороли мальчишек за невыполнение «уроков».
— Пойди-ка ночью-от к Успенскому, с ума сойдешь… вон… синие горы — свидетели…
— Да разве можно забыть такое? И надо бередить людей, чтобы не забывали, — сказал Герасим Михайлович.
— Темны, Михалыч, темны. Учить вроде учили, но как? Дед Егорша, что привез тебя, коренной шмат, а учился одну зиму. Обучился фамилию царапать. А за лето разучился. Вместо росписи крест ставил. Знали хорошо одно: на руде выросли, на руде и помрем…