Б. М. Кустодиев
Шрифт:
— Что же вы, такие-сякие (пардон, Юлия Евстафьевна!), сволочи, делаете да еще этакою спиралью ошибать смеете! — не оставался в долгу гость. — Или в вас после этого бога нет.
— Мы сейчас, последний гвоздик заколачиваем и, как забьем, тогда нашу работу вынесем.
— Да он (Дикий ведь!) нас до того часу живьем съест и на помин души не оставит.
— Не успеет он вас поглотить, потому что, пока вы тут говорили, у нас уже и этот последний гвоздь заколочен. Бегите и скажите, что сейчас несем.
Замятин смотрел уже сделанное. Оба выдумывали новые детали и трюки. Огромнейший колокол должен был звонить тоненьким голоском. Царь озабоченно
Работать с Кустодиевым, как вспоминал позже писатель, «было настоящим удовольствием. В большом, законченном мастере — в нем совершенно не было мелочного самолюбия, он охотно выслушивал, что ему говорилось, и не раз бывало — менял уже сделанное».
Это был счастливый случай полного взаимопонимания автора, режиссера и художника. «Легко, красочно, смело и просто, без нагромождений — вот, что нужно для спектакля. Шутка, игра, праздник, озорство… Краски — ярь, весело, зазывно», — «диктовал» Дикий в письмах. «По-моему, очень хорошо: весело, ярко, забавно, озорно, — „докладывал“ Замятин о виденном в мастерской художника. — Главное — удалось заставить его отойти от обычной его твердой земли к сказке».
Можно заметить, что тут Евгений Иванович был не прав: простодушно сказочного, фантастически гиперболизированного у Кустодиева и так было предостаточно. Другое дело, что «Блоха» позволила ему развернуться во всем блеске своей выдумки.
Сама работа над спектаклем напоминала какую-то сказочную феерию. Не прошло и месяца, как художник прислал в Москву полутораметровый ящик с эскизами. «Когда его вскрывали, — вспоминал Дикий, — в дирекции собрались все, кто в это время был в театре. Было известно, что коллектив „Блохи“ в цейтноте, что от художника теперь зависит, быть или не быть спектаклю… Затрещала крышка, открыли ящик — и все ахнули. Это было так ярко, так точно, что моя роль в качестве режиссера, принимавшего эскизы, свелась к нулю — мне нечего было исправлять или отвергать. Как будто он, Кустодиев, побывал в моем сердце, подслушал мои мысли… Он все предусмотрел, ничего не забыл, вплоть до расписной шкатулки, где хранится „аглицкая нимфозория“ — блоха, до тульской гармоники-ливенки, что вьется, как змея, как патронная лента, через плечо русского умельца Левши».
По выражению Дикого, художник «повел за собою весь спектакль, взял как бы первую партию в оркестре, послушно и чутко зазвучавшем в унисон». Постановка была решена им в духе веселого народного представления, быть может, родственного тому, которым когда-то наслаждался сам Борис Михайлович на ярмарке в Семеновском-Лапотном.
Даже «отвергнутого» Крымова эти декорации убедили в правоте театра.
Теперь Дикий стал предельно осторожен в своих пожеланиях, боясь, как он выразился, спугнуть фантазию художника. Тем более что и режиссер, и особенно Замятин понимали, какой ценой дался этот успех.
«Работает он с утра до 12 ночи, — записывал в это время в дневник Воинов, — устает страшно, руки у него совершенно сводит, а локтей уже не чувствует…».
«Жаловался, — сообщал в конце января Дикому Замятин, — что если не пролежит дня три в постели, не вставая, то нельзя будет ехать в Москву, — образовалась пролежни — вернее, просидни».
Тем не менее Борис Михайлович твердо решил быть на премьере, хотя и беспокоился, что доставит своей персоной много хлопот театру: «…ведь я по своим „немощам“ что-то вроде
Когда он приехал и его поселили в самом театре, в комнате правления, туда началось форменное паломничество актеров, влюбившихся в этого веселого выдумщика уже заочно.
Спектакль произвел сенсацию. Замятин даже предлагал в шутку, чтобы театр обзавелся собственной эмблемой, наподобие МХАТа, только вместо чайки на ней должна быть изображена блоха.
Луначарский поздравлял театр и Кустодиева с великим успехом.
— Вот спектакль, который кладет на обе лопатки весь конструктивизм! — сказал он.
«…Хороший, веселый спектакль без дураков и фокусов», — отозвалась о «Блохе» в письме к Горькому известная актриса и театральная деятельница М. Ф. Андреева, отметив «чудесные» декорации Кустодиева и изумительную игру артиста Волкова в главной роли («Даже сам Лесков, должно быть, был бы спектаклем доволен»).
Нашлось, правда, немало суровых судей этой «легкомысленной» постановки. Прочитав подобные отзывы, Борис Михайлович написал Дикому, что в них «во всех — эта несносная и глупая манера подходить с аршином какого-то „пролетарского искусства“ и вопли о том, что „нам не нужно такое искусство“ (хотя и очень хорошее и талантливое!). Кому это „нам“? И как хорошо, что хорошее искусство идет, живет, помимо вот таких „мы“!»
Меж тем «Блоха» «укусила» и Ленинградский Большой драматический театр, который тоже захотел поставить замятинскую пьесу. Декорации и костюмы было снова решено поручить Кустодиеву. И опять его работа определила весь дух спектакля.
«Все происходит как бы в балагане, изображенном на лубочной народной картинке; все яркое, пестрое, ситцевое, „тульское“: и „Питер“, и сама „Тула“, и „Англия“, — комментировал свой замысел сам художник. — …Веселый и крепкий язык пьесы требовал таких же красок: красный кумач, синий ситец с белым горошком (он же снег) платки с алыми цветами — вот мой фон, на котором движется пестрая вереница баб, англичан, мужиков, гармонистов, девок, генералов с глуповатым царем на придачу».
Даже композитор Шапорин, первоначально строивший музыкальное сопровождение пьесы на струнном квартете, затем, правда, не без споров, обратился к гармонике, балалайкам, бубну. «Прекрасное оформление Б. М. Кустодиева и превосходная музыка Ю. А. Шапорина, — писал в своих мемуарах Н. Ф. Монахов, — были теми китами, на которых держался весь спектакль. Ни моя режиссерская работа, ни работа актеров… не были равноценны декорациям и музыке…».
Поразительной трансформации подвергались у Кустодиева самые разнообразные жизненные впечатления. Быть может, некоторое воздействие на его декорации лесковской «Англии» оказали впечатления П. Л. Капицы, командированного в начале двадцатых годов в Кембридж. «С англичанами работать очень хорошо. Народ деловой», — писал он художнику еще в 1922 году, но тут же прибавлял, что «внутреннего содержания, то есть души», у них «мало». Приехав «на побывку» домой, Петр Леонидович, по собственным словам, «провел большую часть времени» у Кустодиевых. И, вспоминая его рассказы, невольно думалось, что уже сам тот факт, что молодой русский физик, приехавший из разоренной войной и голодом страны, на равных сотрудничал с цветом мировой науки, собранным в знаменитой лаборатории Резерфорда, бросает неожиданно яркий свет на давнюю трагическую историю Левши.