Бабочки
Шрифт:
И тут я увидел бражника, и второго, и третьего, и четвертого, вся сосна была усеяна бражниками. Ожившие от дуновения ветра шелушинки обманули перетруженный глаз. Я отвел взгляд, а когда вновь посмотрел на сосну, то и впрямь увидел настоящего, единственного своего бражника. Он медленно полз вверх, подрагивая крылышками и шевеля усиками. Еще немного, и бражник подымется так высоко, что мне его уже не достать. В два прыжка я достиг сосны и накрыл ладонью щекотно встрепенувшегося летуна. Затем осторожно отнял его от ствола и кинулся бежать.
Снова гудели надо мной разъяренные осы, снова вонзали свое горячее, острое жало в лицо, шею, плечи. Но
Вернулись мы поздно ночью с каким-то случайным, заблудшим трамваем. Отец ждал нас на улице, у него было черное от тревоги лицо…
Теперь в моей коллекции не хватало лишь королевы ночи, таинственной и жуткой мертвой головы. Хозяйский сын говорил мне, что мертвую голову можно поймать только на свет фонаря. И начались ночные бдения. Каждый вечер выходил я в сад с большим жестяным фонарем. Здесь я просиживал часами, сам, как и фонарь, облепленный слетающейся со всех сторон мошкарой и мотыльками. Порой на освещенной земле мелькала тень покрупнее, я вздрагивал и потом долго слышал, как стучит во мне сердце.
Однажды я задремал, сидя у фонаря. В полусне мне виделись какие-то странные летучие существа, они прикидывались то птицами, то крылатыми ящерицами, то листьями. Но всякий раз, как летун приближался, я видел череп с черными ямами глазниц и узкую щель рта. Поначалу эти реющие призраки не пугали меня, затем я вдруг резко вздрогнул и проснулся. В упор на меня смотрели два больших темных глаза, в глубине их мерцало по золотому ядрышку. Я смутно различил крутые своды надбровных дуг, странную, шевелящуюся, похожую на губку мякоть храпа и короткий блеск мелькнувшего в зевке резца.
— Мертвая голова! — вскричал я и взмахнул сачком.
Губчатая морда вскинулась, обнаружив худую, длинную шею, золотые ядрышки утонули в черноте зрачков, короткий фырк — и на меня извергся целый фонтан пенных и теплых брызг.
Мимо нашего дома постоянно тянулись к базару и с базара верблюжьи упряжки. Я пытался накрыть сачком верблюда, заглянувшего в сад поверх невысокого забора.
Однажды вечером родители ждали гостей. Меня это нисколько не интересовало, я налаживал фонарь, готовясь к обычной ночной охоте, и тут услышал, что среди гостей будет легендарный Федор Сергеевич, знаменитый путешественник, живший через три дома от нас. Ребята с нашей улицы рассказывали, что квартира Федора Сергеевича забита чучелами животных, птиц, рыб, коллекциями цветов, растений, минералов, раковин и монет, старинным оружием и утварью и всякими другими чудесами, собранными им во время его странствий по всему свету. Говорили, что у него есть настоящий мамонтовый клык, гарпун, которым он убил самого большого кита, живой попугай, говорящий на трех языках, тибетский кот и редчайшее животное — мангуста. Мы не раз пытались заглянуть в окна Федора Сергеевича, но стоявшие на подоконнике горшки с кактусами и аквариумы с золотыми рыбками надежно прикрывали таинственные недра. Живя последние годы на покое, Федор Сергеевич и сейчас совершал небольшие путешествия по окрестностям, то на моторной лодке, то на старом, задышливом мотоцикле.
Конечно, ради такого знакомства я, не колеблясь, пожертвовал ночной охотой. Гостей было много, но я никого не видел, кроме высокого, тощего старика в парусиновой куртке с короткими рукавами, откуда торчали большие, как лопаты, загорелые руки. У Федора Сергеевича были соломенные, лишь на висках тронутые сединой волосы, длинная, морщинистая, бурая от загара шея, добрые,
— Ну-ну, — сказал он глуховатым голосом, потирая большие, темные руки. — Посмотрим, посмотрим…
Многие смотрели мою коллекцию, но никто не смотрел с такой пристальной серьезностью, как Федор Сергеевич. Он ничего не говорил, только мягко покряхтывал, но для меня это значило куда больше, чем неумеренные и равнодушные восторги других. А потом он оседлал нос очками и стал читать названия, которыми я, как истый коллекционер, снабдил каждый экземпляр. На лице его мелькнуло изумление, затем он вдруг негромко, со вкусом расхохотался и снял враз запотевшие очки.
— Что это! — заговорил он сквозь смех, промокая подглазья клетчатым носовым платком. — Может, я отстал от науки, но почему эта капустная совка переименована в боярышницу, а бурая медведица в мраморницу? Лимонница — это, конечно, поэтично, но желтушка луговая все же вернее. А что такое аванесе-це и аванесе-ланта? — Он еще раз со смехом повторил эти названия. — Нет, скажи-ка, любезный, где раздобыл ты эту классификацию?
— Мне так сказали… — пробормотал я.
— Ну, так тебя обманули! — безжалостно объявил он. — Таких бабочек нет в природе. Есть группа Ваннес. Аванес же просто армянское имя. А это вот, запомни, пяденица, а не прядалица, дай я тебе напишу…
Я протянул ему карандаш. Исчезли привычные, сросшиеся с моим сердцем названия, которые звучали для меня, как боевой клич; названия, что пружинили мышцы, напрягали нервы, когда, усталый, потный, я продирался сквозь колючий репейник или секущую до крови крапиву в погоне за быстрой, верткой беглянкой. Оказывается, я не ловил никакой траурницы, я ловил монашку. Может, так даже и лучше, но это открытие принесло мне лишь горькое чувство утраты, как и всевозможные совки, златогузки, огневки и шашечницы, заместившие моих выстраданных боярышниц, лимонниц, капустниц, больших и малых оранжевых. У меня отняли целый мир, я чувствовал себя обманутым, обобранным, нищим! Что с того, что теперь я знаю правильные названия бабочек! Эти названия ничего не говорили моему сердцу, они были мертвы для меня…
Долгое время самый вид парящей в воздухе бабочки был неприятен мне как память о пережитом. И только мертвая голова по-прежнему манила и притягивала.
Уже в отроческие годы, оказавшись в ночном саду или в лесу, я вдруг затаивал дыхание и начинал тревожно всматриваться в темные стволы деревьев и в чуть более светлые прозоры между ними — не покажется ли наконец таинственный летун? Порой эту надежду вызывали во мне ночные голоса леса. Рыдающий хохот филина, тоскливый вскрик совы, неистовый, исполненный ужаса перед самим собой вопль сыча мгновенно рождали во мне чувство: сейчас она появится. Бабочка не появлялась, и с годами я перестал думать о ней.
Однажды, восемнадцатилетним, я сидел на скамейке в Нескучном саду. Час был поздний, давно зажглись фонари, ярко зазеленив листву деревьев. Но июньское небо на западе еще светлело острой, бутылочного оттенка голубизной. На душе у меня было тревожно и радостно, я только что сдал последний экзамен в институт и думал о том увлекательном и трудном мире науки, в который мне предстояло вступить. Я смотрел прямо перед собой на куст жимолости, из которого росла тонкая, высокая осина, казалось, сама рождавшая ветер: в окружающем безмолвии только ее листочки неустанно трепетали.