Бабушка Маслиха
Шрифт:
Чутко прислушиваются детские уши к голосам, поющим такие песни. Бывало, только что заслышит утреннею зарей в какой-нибудь мещанской хоромине спящий ребенок, как идет Маслиха и поет, сейчас же принимается будить мать:
– Маменька! Встань-ка; пусти меня изблизи поглядеть, как бабушка Маслиха песни про Страшный суд играет…
Но мать слишком разморена домашнею суматохой прошлого вечера, и потому она, как бы приветствуя сына подзатыльником с этим так прелестно рассветающим утром, говорит ему впросонье:
– Змей! Отвяжись. Когда ты матери уснуть дашь?
И, повторяя подзатыльник на повторяемую просьбу
– А! Ты хочешь изблизи посмотреть, как Маслиха поет? Отсюда рази не слышишь, как она разливается? Ты, может, пощупать ее песни не хочешь ли?..
Бедная! В своем полусне старушечий голос Маслихи она сочла за звонкий голос работницы Марфы с соседнего постоялого двора, а слова ребенка ей показались за убедительные просьбы мужа отпустить его с супружеского ложа для того, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее, как эта молодая франтовитая солдатка, отгоняя в стадо хозяйских коров, поет громкую песню, подмигивает ему, городскому торговцу, мещанину Ивану Кривошапкину, и шепчет:
– Полно тебе, мещанин Иван Кривошапкин, с старой женой на мягкой постели спать! Обежал бы ты, соседушко, Иван Кривошапкин, по огородним задам во чисто поле, куда я коров гоню. Там тебе, милый сосед, я такое бы слово сказала, какое не в пример бы тебе слаще всех жениных слов показалось…
А Маслиха между тем всею, так сказать, грудью пышет:
Звезды с неба упадают,Вихри по земли бушуют,Змеи огненны стремятся,На людскую злую гибель.Гой! Где же спасусьЯ, человек?..И тихо встает ребенок с материнской постели. Дрожа покидает он эту постель, опасаясь получить в будущем третий подзатыльник за самовольную отлучку с нее, дрожа выбегает на улицу, которую торговкино пенье кажет ему всю наполненную седмиглавыми змеями, из которых торчат огненные шипящие языки, и нет ни одного самого тайного уголка на всей улице, где бы можно было укрыться от их насмерть обжигающего мученья…
– Что, миленький, вскочил уж? – спрашивает Маслиха ребенка. – Хорошо это, соколик, рано вставать, особенно мальчикам. Словно ты теперь у меня какая ранняя птичка. На-ка тебе грушку пареную, съешь, золотой!
– Ты, бабушка, лучше песню играй, – отвечают ребятенки, которых собралась уже около старухи значительная кучка, – мы за тобой пойдем, слушать будем, какой он такой Страшный суд, а груш нам не надо.
– Ну вот, может, коврижечки пеклеванной не хотите ли? Тепленькие еще коврижечки-то у меня – сласть!
– Не хотим и коврижечки, – настоятельно отказывались птенцы. – Играй лучше.
И, послушная ребячьим просьбам, Маслиха продолжала свою картинную песню о Страшном суде, научая маленьких ребяток ее страшными казнями бояться и убегать злого, творить вместо этого неуклонно одни только добрые дела, и мальчишки, в свою очередь, послушно шли за нею на дальний базар, где и ютились около нее до тех пор, пока их желудки не запрашивали обычного молочного кулеша из желтого пшена.
– Как это им только не надоест эта Маслиха? – удивлялись отцы и матери, встрянувшись про давно улетевших вслед за торговкой ребят. – Уж на что нам дома
Но не только малые ребята, а даже и многие взрослые очень веселились Маслихиными певучими походами от ее избушки к базару.
– Истинно, что не иначе, как она, – разговаривали про старуху седые грамотеи-мещане, – в старинные времена святые пророки по стогнам градов ходили, обличая разврат душ, загрубелых в грехах окаянных…
– Вот так бабушка! – звонко горланили про певицу мальчуганы, посасывая подаренные ею груши и попрыгивая по-сорочьему через ножку. – Добрее родной бабки Маслиха-то у нас! Тут же мы теперича, кулешка у маменьки похлебамши, к ее внучатам на огород играть побежим.
III
Крикливый уездный базар относился к бабушке Маслихе не менее малых ребят и седых чтецов любовно. Отворялись ли кем-либо скрипучие двери базарного кабака, сейчас же этот кто-либо подходил к Маслихе и, находясь даже в добром подпитии, не забывал снять овчинную лохматую шапку, наклонялся к ее тележке и говорил:
– Ты мне, бабушка, тово… выбери чего-нибудь поскуснее, а я уж, признаться, заложил, так вижу плохо – не разбираю. Отуманило натощак-то и-их как! Так это, милая ты моя бабушка, от этой косушки проклятой искры у меня из глаз-то столбами, столбами!.. Круги какие-то огненные ходят, булавки бы словно какие толкутся вострые, развострые… Так ты выбери, знаем уж, что у тебя без обману. На правиле все у тебя – давно об твоей чести известны.
– Какой тут обман, золотой! – ласково вступалась Маслиха за честь своей торговли. – У меня, вишь, легонькое какое я для тебя сварила, – прелести! На всем базаре кусочка другого не найдешь. Али, может, ты печеночки хочешь? С сольцой тебе печеночки али так лучше излюбляешь, без сольцы? Только ты напрасно эдак-то, голубчик, испивать стал. Прежде что-то я, видючи тебя на базарах, никогда не видала тебя таким пьяным. Вить эку махину он огорошил – косушку цельную – в таких-то летах! Стыд!..
– Что ты со мной, милая бабушка, разговариваешь? – отповедывал кто-либо. – Горе у меня, бабушка, эдакое – подумать страсть! Твои бы старые глаза от такого горя и то бы слезы великие дали!
– И-и, кормилец! У молодых какое горе? У нас вот – у старых, как заноет спина, так слезы точно что прошибают.
– Это что спина-то? Ноет она и у меня, даром что молокосос перед тобой. А ты вот погляди, где тоска-то: в груди у меня тоска-то, всего вдосталь съела, пытаму, гляди, бабка, жену у меня, слышь? отец родной оттягал. А?
– Не греши, не греши, родимый! Не бывает этого… Это тебе враг в глаза приставы приставляет для одного греха только.
– Какой там приставы? – ожесточенно восклицала овчинная шапка. – Не один он, а и управляющий тоже… пытаму она у меня красивая из себя. Я ее за красоту-то эту, может, пуще жизни люблю. И как они меня, милая бабушка, казнят за это с двух-то сторон: один на барщине, другой дома, – мучительски казнят!.. Нигде я от них спокойствия не найду…
– Молчи, молчи-ка ты, парень! Видишь, базарные ярыги нашли – смехи-то твои слушать, сынок! Ляг-ка вот ты, милый, под тележку в тень, проспись. Может, снимет с тебя господь наважденье бесовское.