Банда Тэккера
Шрифт:
Одна сторона ящика была обита тряпками. Тряпки покрывала прибитая гвоздиками черная клеенка. Когда старик сидел прямо, ноги его стояли на мостовой, но обычно он от боли не мог ни сидеть, ни ходить прямо, и потому ходил сгорбившись и сидел сгорбившись, поджав под себя ноги. Так сидел он и сейчас — поджав ноги и согнувшись. Он что-то бормотал про себя и поеживался, как старый нахохлившийся воробей.
Когда сын заговорил, старик подозрительно посмотрел на него.
— А, это ты, Фредди, — сказал он.
Он протянул сыну руку, и Бауер пожал ее. Рука была в толстой кожаной рукавице, а под рукавицей были надеты еще две шерстяные
— Ты что-то не толстеешь, — оказал старик.
— С чего же сейчас толстеть, в такие тяжелые времена?
Старик слышал о кризисе, но мысль эта как-то не удерживалась в его мозгу. Для него времена всегда были тяжелые, всю жизнь, а просперити означало для него только то, что времена становились чуть терпимее. Газет он уже не читал, и у него не осталось друзей, которые могли бы напомнить ему о бедствиях мира.
— Верно, верно, — сказал он. — Теперь все отощали. Толстяков и не видать совсем.
Старик повернулся поглядеть, не идет ли трамвай, и когда снова повернул голову, то уже не взглянул на сына. Он думал о вагоновожатом по фамилии Эдж, который, бывало, приносил с собой на обед четыре поросячьи ножки и краюху хлеба. Второго такого обжоры, как Эдж, старик не встречал за всю свою жизнь.
— Да, — сказал он вслух, обращаясь к сыну, — одних костей оставалось столько, что не завернешь в газету — в настоящую большую газету, не то что эти листочки, которые нынче печатают.
Бауер привык к таким внезапным и невразумительным репликам отца. Он стоял над стариком и глядел на него сверху вниз. Он казался себе очень высоким рядом с этим маленьким, скорчившимся существом. Ему вдруг захотелось прикоснуться к отцу, но он не решился. Старик выглядел таким слабым, казалось, он весь как-то съежился внутри, под своей тонкой синеватой кожей. Бауер вряд ли вслушался в замечание отца, но подумал внезапно, что старик похож на бумажный пакет с костями, и ему представилось, что стоит дотронуться до него, как ветхая кожа лопнет и кости высыплются наружу.
Да, вот оно, одиночество. Его отец умирал. Обрывалась последняя нить, связывавшая Бауера с юностью. И в одиночестве таились неуверенность, а в неуверенности таился страх.
— Отец, — сказал Бауер. — Мне бы хотелось рассказать тебе кое-что.
Приближался трамвай, и старик поспешно заковылял к рельсам и длинным железным прутом перевел стрелку. Он подождал, пока трамвай проедет, чтобы перевести стрелку обратно. Трамвай деловито прогрохотал мимо. Вблизи он выглядел огромным, сверкающим, деловито шумливым, — точно олицетворение самой компании, — и когда он проехал, позади него в растревоженном воздухе остался запах металла.
Когда Бауер старший вернулся к своему ящику, лицо его не выражало ничего. Во взгляде не было вопроса. Старик уже забыл о том, что говорил ему сын.
— Отец, — сказал Бауер. — Я бы хотел рассказать тебе кое-что. Будь добр, послушай меня хоть минутку!
— Да, сынок? Что у тебя такое?
Бауер стоял и думал. Как начать? С чего? Он не мог подобрать нужные слова, чтобы выразить чувства, которые закипали в нем, как только он начинал думать о себе.
С
— Я никогда тебя не вижу, ничего о тебе не знаю, — сказал Бауер. — Ты словно и не помнишь, что у тебя есть сын.
Старик испуганно поднял глаза. Он сидел молча и испуганно глядел на сына снизу вверх.
— Я человек занятой, — сказал он наконец.
— У тебя бывают свободные дни.
— Нет, больше не бывает. Я отказался от них. Не могу себе позволить.
— Почему? Ты ведь брал себе иногда свободный день, после того как стал стрелочником? Что же теперь изменилось?
— Не могу себе позволить. Они не любят, когда им приходится ставить на работу желторотых.
Старик почувствовал вдруг, что сын понимает, что держат его из милости, и должность его выдумана компанией с благотворительной целью, и ему не требуется никакой замены. Это, собственно, и было одной из причин, почему старик отказался от свободных дней. Он боялся своим отсутствием напомнить компании, что она легко может обойтись без его услуг. Он хотел было объяснить это сыну и даже сказать ему напрямик самое главное — что будь его сын старым транспортником, он бы с радостью зашел его навестить. А так им не о чем говорить друг с другом. Старик Бауер почти всю свою жизнь, с самой юности, провел на трамвае, за исключением разве тех часов, которые ушли на сон. Компания отгородила его от всего мира, даже от семьи. Теперь, когда у него нашлось бы время и для семьи и для мира, он был уже слишком стар, чтобы перестраиваться на новый лад.
— Ты живешь от меня не дальше, чем я от тебя, — сказал он.
— Не могу же я тащиться к тебе с тремя детьми! — воскликнул сын. — Да и комната твоя мала, они там даже не поместятся.
Старик молчал. Бауер смотрел на него, стараясь разгадать его мысли, потом отвернулся и взглянул на тротуар, на проезжавшие мимо автомобили, на дома с огромными, ослепительно сверкающими вывесками, от которых стены вокруг багровели, словно озаряемые отблесками пламени, вырывавшегося из раскаленного горна.
«К чему все это?» — подумал он. Но он знал, к чему, и не мог уйти. Он сунул руки в карманы и вяло потопал ногами по холодной мостовой.
Подошел еще трамвай, и когда старик заковылял к стрелке, вожатый крикнул:
— Как там впереди — много вагонов?
— Не знаю, — сказал старик. — Я, кажется, не обязан знать. — Он обернулся и сердито посмотрел на сына. «Ну как тут заниматься делом, — подумал он, — когда тебе все время мешают».
Но эта слабая вспышка досады тут же угасла. Возвращаясь к своему ящику, старик погрузился в воспоминания о том, как, бывало, они с вожатым нарочно задерживали движение на линии. Это называлось «волочить ноги». Чем больше пассажиров, тем легче кондуктору обкрадывать компанию. А чем больше трамвай отстает от графика, тем больше в него набивается людей.