Барнаша
Шрифт:
— Глаза цвета изумруда, цвета морской волны, пронизанной солнцем, такие светлые и прозрачные, — вполголоса проговорила Жрица. — И это при тёмных до черноты волосах… И ты вовсе не смуглая, девочка моя, как здешние жители, кожа у тебя светлая…
— Были ли у девочки краски, и сколько месяцев назад это началось? — вдруг прервав свой монолог, свой разговор обо мне с самой собой, обратилась Жрица к моей матери.
Мама выглядела крайне растерянной и какой-то жалкой, заискивающей. Это потом, рассказывая в лицах обо всём соседям, она стала такой гордой и довольной. А сейчас, стоя перед Главной Жрицей, она лепетала что-то про то, что вот уже почти год у меня бывают положенные истечения, но были и перерывы, и она не знает, с чем это связано. Быть может, жрицы Ашторет подскажут, что было причиной…
— Если она войдет в Храм, это не твоя забота, женщина, — холодно перебила её Главная Жрица. Я пришлю за ней, и укажу благоприятный день её встречи с Великой Матерью. Попрощайтесь надолго, я дам вам время.
Она повернулась к нам спиной и величественно удалилась. Мать бросилась ко мне, плакала, целовала. Сквозь слезы убеждала меня, что я счастливая, удачливая. А мое сердце трепетало от самого настоящего ужаса. Я поняла, что прощаюсь с домом, родными и близкими, надолго, быть может, навсегда. Что же здесь хорошего? Помню, я тогда страшно завидовала Марфе. Пусть уж лучше она была бы красивая и удачливая, а я оставалась бы дома. С отцом, Лазарем и мамой.
Потом, несмотря на все мои слёзы, и просьбы, и отчаяние, благоприятный день для встречи с Великой Матерью настал. Когда я шла к Храму, оставленная всеми своими родными, в руках у меня была кроваво-красная роза. То был символ, которого я ещё не понимала. Я несла эту розу в Храм, на ступенях которого мне предстояло потерять свою девственную кровь, а вместе с этим пустяком — и юность, и многие радости жизни. В обмен на мужскую любовь, на нелегкое служение мужским мимолетным страстям.
Но розы я всё равно люблю. Их чарующий, кружащий голову аромат, их красные и охряно-жёлтые лепестки. Они напоминают мне наш дом, сад, в котором прошло столько счастливых мгновений моего детства. Я представляю себя розой, еще не раскрывшейся навстречу солнцу, с капельками росы на красных лепестках. И лишь одному человеку, которого я люблю, удалось раскрыть эти лепестки, распахнуть их. Лишь одному удалось увидеть сердцевину цветка… Я знаю, что это неправда. Но это не мешает мне любить розы. И мечтать.
А вот воспоминания о Храме я не люблю. Они омыты слезами моего детства, слезами неисчислимых обид и разочарований. Красота моя была ловушкой прежде всего для меня, и захлопнулась эта ловушка в день, когда я переступила порог Храма как ученица. А уж потом она стала ловушкой для мужчин, но не раньше того, как меня научили подчиняться, покоряться, чтобы стать царицей. Марфа восхищается моему умению одним взглядом бросить мужчину к ногам, одним поворотом плеча. Движение, поступь, речь — тут всё важно. Это только сестрице с её наивностью кажется, что всё свершается в одно мгновение. Я-то знаю, что от первого заинтересованного взгляда до падения мужчины в мои объятия, даже если всё свершается в один день, лежит целая пропасть ухищрений. Моих, конечно.
Да и потом, когда всё свершилось, следует удержать мужчину в руках Великой Матери, чтобы он приходил к ней раз за разом. Это потруднее, пожалуй, чем вызвать первое опьянение страстью. Твое тело — вот её руки. Он должен запомнить это тело как величайшее из своих наслаждений, чтобы потом день за днем, ночь за ночью, вспоминать в телесной дрожи все его изгибы, выпуклости, впадины, всю его женскую слабость и силу. Пусть покрывается потом, пусть его руки дрожат, когда он не то что увидит, а просто вспомнит тебя. И тут, в этом искусстве, если все говорят, что нет тебе равных, это означает не только природную красоту. Это — потрясающая выучка. Здесь и каждодневные упражнения тела в гибкости, от которых так ноют мышцы. И погружение ума в философию, от самых простых до сложных её форм, изобретённых умнейшими мужчинами. Которые при этом все равно остались мужчинами. А значит, стремящимися к нашим объятиям животными. Ах, дурочка-сестрица, пройти бы тебе все семь ступеней обучения и посвящения. От первой, когда ты, ещё девочка, отдаешь своё сокровище на ступенях Храма грубому скоту, пожелавшему тебя, во имя Великой Матери. Это очень больно, и очень страшно, поверь. Главное — стыдно, хотя бы весь мир пытался уверитьтебя, что это честь, оказанная Матерью. Потом отдать тебя в руки храмовых рабов, когда ты уже кое-чему обучена, и заставить совокупляться под пристальными взглядами жриц, да ещё под их обсуждение каждой позы, каждого твоего движения. Этот гордый взмах головой, который тебе так нравится, когда мои волосы взмывают вверх, словно крыло птицы… Рассказать тебе, как я ему научилась? Да нет, не стоит, злобствовать я не стану. Ты не повинна в моих познаниях, равно как и в бедах. Твой чистый свет засияет однажды, уже очень скоро, для избранного, одного-единственного, покровительственно и нежно относящегося к тебе мужчины. И это твоё счастье.
Впрочем, мне тоже не на что жаловаться. Чтобы стать такой, как есть, пришлось поплакать. Но сегодня я одна значу больше, чем вся моя семья, да и жители всего нашего города. Я — гордость Храма, взрастившего меня. Я — предмет зависти множества женщин и устремлений множества мужчин. И я сама выбираю тех, кто вместе со мной, познавая моё тело, приходит к Матери в священном совокуплении. Я давно уже знаю, что не все мужчины — скоты, и помню ночи блаженства в объятиях тех, кто избран Ею, кто понимает. Меня не ограничивают в выборе подаренных Матери в моем лице украшений,
Мама, будь она ещё жива, гордилась бы мной. Но не отец, нет. Я помню их разговор с матерью накануне моего ухода в Храм. Отец волновался, и возвышал свой голос, мама оправдывалась и наступала. Я многого не поняла тогда. Почему речь шла о „чистых“ и „нечистых“, я не знала. Отец упоминал заветы Моисея, которого чтил.
„Не будет храмовой проститутки среди дочерей Израиля“, „Бог не терпит разврата“, — вот его слова. Он убеждал мать, и убеждал долго. Потом, видимо, устав бороться, а был он человеком мягким и добрым, сдался.
— Поступай как знаешь, Козби, — сказал он, и голос его дрожал. Ты знаешь, мне трудно противиться тем, кого я люблю. Для меня одна главная драгоценность в этой жизни — наша семья. Я жил по слову Его всю мою прежнюю жизнь, я знал, что „оставит мужчина отца и мать своих, и прилепится к жене своей, и станут они единым телом“ [78] . Ты — словно мидианитянки [79] , губящие свой собственный народ, совращающие Израиль пагубной страстью к чуждым ему богам. Я не буду твоим Пинхасом [80] , и дочь поступит по слову твоему. Но мне трудно с этим смириться, и это грех, который я свершу ради тебя. Ты повинна в нём не меньше, чем я. Я буду ждать расплаты с этого дня…
78
Берешит 2:24.
79
Мидиан — местность на северо-западе Аравии, у Красного моря, от залива Акаба до гавани Эль-Медж, к востоку граница неопределенна. Мидиан впервые упоминается в Библии: туда бежал Моисей, убив египтянина (Исход. 2:15). Жители — медианитяне — покорены евреями во времена Судей. Римляне занимались здесь горным промыслом. Местность, богатая серой, каменной солью, серебром, медью. В наст. время — территория АРЕ.
80
Пинхас — внук Аарона, сын Эльазара, убил Зимри Бен Салу, старейшину из колена Шимъон, и медианитянку Козби — дочь Цура, одного из пяти соправителей Мидиана, за то, что эти двое совершили ритуальное совокупление на глазах у общины. Ритуальное сближение занимало особо важное место в древнесемитских верованиях. Центральное место в пантеоне семитоязычных народов занимала богиня-гетера, могущественная небесная блудница. Корень её имени восходит к общесемитскому языку более чем шести-семитысячелетней давности: Ъайин-Шин-Тав-Реш или алеф-Шин-Реш — от корней, сулящих блаженство (,ШР) и богатство (ЪШР). Это (со звуком «ъайин» в начале) Аштарт — Астарта хананеев, и Иштар вавилонян, и она же (с «алефом») Ашера, Асират, Ашрату — вездесущая Мать-Дерево всех семитских народов. Во всех своих вариантах эта богиня дарила своё тело богам и людям, а в земном мире её роль исполняли особые жрицы, которые назывались «священными», «отделенными-для-работы»: ханаанское «кдеша», аккадское «кадишту», — от того же корня, что ивритское «кадош» — священный.
И мать, а вслед за ней и отец, ушли рано. Иногда я думаю, что моя жизнь в Храме тому причиной. Правда, я стала задумываться об этом недавно. Не стоит лгать себе самой, совсем недавно. После той встречи, которая занозой устроилась в моем сердце и мешает жить. Мешает исполнять работу, для которой я была отделена Великой Матерью.
Во многих случайностях нашей жизни бывают виноваты те, кого мы чтим близкими людьми. Не стань жена Хузы, домоправителя Ирода, моей подругой, не случилось бы и этой странной встречи. Но Иоанна ею стала, и в этом нет моей вины или заслуги. Ни до того, ни после я не делала попытки сближаться с женщинами. Жизнь в Храме делает женщину такой одинокой, каждая из твоих спутниц — соперница, твой худший враг. Это понимание быстро входит в плоть и кровь, после первых дней в доме Матери, где пышным цветом расцветают доносительство, взаимная ненависть, ложь и клевета. Может, не стоило бы отделять женщин, собирая их в одном месте с такой узкой целью — привлекать к ним как можно больше мужчин? Это не делает их лучше, право, а будит всё самое непривлекательное в них.
Наша первая встреча с Иоанной случилась давно. Я тогда уже прошла первые ступени посвящения, и уже не служила первой утехой усталых путников, но жизнь моя всё ещё была тяжела, и много в ней было грубого, а порой и страшного. Тот день был моим несчастливым днём женской слабости. Несмотря на лечение травами, которое было применено ко мне Главной Жрицей, прекрасной врачевательницей, накануне истечений я всё ещё страдала болями, и меня терзали слабость, необычайная склонность к слезам, иногда — обмороки. Словом, если Главной Жрице и удалось добиться постоянства истечений, то они всё ещё оставались для меня немалым испытанием. Но кого это могло интересовать в тот день? Предстояла церемония оплакивания прекрасного Возлюбленного Великой Матери Богов.