Барсуки
Шрифт:
Когда они всходили на крыльцо, продкомиссар обернулся к приставшей старухе:
– Ну, чего тебе, бабка? Метешься, ровно хвост...
– Не хвост, а бабушка тебе, голубчик! Ослобони ты меня, батюшка, от грамоты. Бабы-те засмеяли вконец. Тебя, сказывают, Егоровна, грамоте теперь будут обучать... – зашамкала старуха, отчаявшаяся в своем невиданном горе, и смахнула слезу. – Зубов-те у меня, батюшка, уж нету... Куды мне грамота? А я тебе... – и тут старухино лицо приняло плутоватый оттенок: – ...а я тебе, голубок, чулочки свяжу, тепленьки! Шерстка-то еще осталась у мене...
И от жалости и от
– Я не по той части, бабушка! По грамоте – это к другому... Я по хлебу!
– А?.. Прости, батюшка, глуха стала, полудурка совсем... – засуетилась старуха, деловито приставляя свое большое морщинистое ухо к самому продкомиссарову рту.
– Я не по той части... Я по хлебу!! – закричал ей в глухое ухо продкомиссар, почему-то избегая жалобного старухина взгляда.
– Ну и ну, лебедочек мой, – успокоенно запела бабка, кивая головой. А то совсем меня, старую, зашпыняли! И ситчику, слышь, выдавать не будут?..
...Далеко за полночь горел свет в исполкомской избе. Продкомиссар сидел за Лызловским столом, положив голову на руки, и глядел на прямой, желтый огонь коптилки. На столе перед ним лежал листок, а на листке был нацарапан донос на Васятку Лызлова:
»...Как я сочувствую... готов помереть, то я и спрашиваю, правильно ли так. Васятка Лызлов гонит самогон в лесной избе, тайно от отца... продает на царские деньги, несмотря что деньги ничто, кроме как бумага. Я его спросил, зачем ты, Васятка... он объяснил... хочу ехать в город учиться... а как у него денег нет, то и хочет... Как я сочувствую, то и спрашиваю... разве это советская работа... самогон гнать...»
Был этот безграмотный клочок без подписи. А другой клочок, грамотный, мелко исписанный чернильной тиной и лежавший рядом с этим, имел полную подпись продкомиссара и гласил так:
»...Прошу отстранить меня... от занимаемой должности... несоответствие. Предлагаю... на гражданский фронт, принимая во внимание незначительные хотя бы мои заслуги перед... Сам происходя из крестьянского сословия, но оторванный от него городом, затрудняюсь вести работу в крестьянской среде...»
Продкомиссар перечел свое заявление трижды и при третьем разе зачеркнул слово «затрудняюсь», надписав поверх его «не могу». Посидев еще минуты три он перечеркнул слова «не могу», но не сумел подыскать другого слова в замещенье зачеркнутого. Тогда он собрал все остатки чернильной тины на перо и жирно перечеркнул все заявление накрест, резко и необычно властно для него самого.
Он задул свечу и подошел к окну. Светало. Особенно убогой казалась в рассветном свете бедная обстановка Воровского исполкома. На улице было полное безветрие. Левая сторона неба набухла розовыми и желтыми купами, словно всходила к недалекому празднику пряничная опара. Посреди пустой улицы стоял бычок, с вечера отбившийся от стада. Он мычал, вытягивая шею к заре. Помычав, прислушивался, как повторяет его отстоявшееся эхо.
...Продкомиссар открыл окно.
VIII. Петя Грохотов в действии.
Воры разверстку так и не выплатили, по молчаливому соглашению между собою, ни в один из последующих дней. Нашлись некоторые, принесли в исполком по доброй воле по пуду за едока, –
А на краю Воров жила бессемейная бобылка, бабка Афанаса Пуфла, прозванная так за лицо неестественной широты. Давно уже состояла Пуфла с соседкой тетей Мотей в ссоре из-за куриных яиц, которые нанесла Пуфлина Рябка в Мотином малиннике. Мотя яйца эти оттягала у соседки в свою пользу, а Пуфла положила в сердце своем прищемить за это Мотю. Она и донесла Пете Грохотову, делавшему обход вместе с председателем и двумя красноармейцами, что в таком-то месте у тети Моти хлеб припрятан. Мотю и прищемили. И, из беды в беду кидаясь, доказала Мотя на другую соседку слева, что и та не без хлеба живет. Так и пошло перекидным огнем, как в пожаре бывает.
Докатилось дело до Фетиньи Босоноговой, – у Фетиньи будто бы в дубовом срубе хлеб ссыпан. А врыт-де тот сруб сбоку гумна, три шага от огуречной гряды, отметка – кол из можжухи, а на колу – лапоть. Обливаясь потом от жары, пошли продовольственники к Фетинье, хлеб из сруба погрузили на телегу бесспорно, тихим ладком. И уже направлял-было Васятка Лызлов телегу с хлебом на ссыпной пункт, где принимал хлеб приехавший третьего дня комиссар, как вдруг сглупа надоумилась Фетинья на Рахлеевскую избу показать: у Рахлеева-де Савелья на пять подвод хватит. Рассказывая во всех подробностях, имела в виду Фетинья, что за ее указку с нее самой разверстку скостят. Хлеб Фетиньин, однако, Васятка увез, а Петя Грохотов, бывший и на этот раз для придания себе духа бодрости под легчайшим хмельком, не выдержал и укорил бабу в ябеде с пьяной прямотой:
– Экая ты, Фетинья, душевредная. Язык-то у тебя без совести!
– А ты на мене, кобель, не щетинься! Гусак леший, неблагодарный!..
В Пете моментально взыграл хмелевой его задор, и если бы не перехватил во-время злого короткого взгляда Фетиньина мужа, мужика, похожего на железный шкворень, вымазанный дегтем, может быть и стукнул бы Петя в загривок сварливую бабу за обиду.
В нескладное время подошли исполкомщики к Рахлеевскому двору. Хозяева сидели за обедом. Близился полдень. Докашивать на Среднее поле спешил Семен. Он, обжигаясь, глотал пустенькие щи, сидя спиной к раскрытому окну и обсушиваясь от пота. Когда обнажалось днище второй плошки, сказала Анисья изменившимся голосом:
– К нам идут.
– Со звездой путешествуют! – кротко захохотал Савелий, намекая на значок, прицепленный к Грохотовской груди.
Семен выглянул в окно. Разверстщики всходили на крыльцо, и уже подъезжала к дому, скрипя в несмазанной оси, исполкомская обширканная телега. Один из красноармейцев имел за поясом топор. Семен встал из-за стола и отошел в угол, под полати.
Первым вошел Грохотов.
– Упарился, – вздохом надул он щеки, обросшие пухом, и грузно сел на лавку. – Ей-ей, ровно с самовара текет. Даже сапоги взопрели, хоть выжимай!