Бастионы Дита
Шрифт:
— Успокойся, скоро все узнаешь. Я — это действительно ты, только немного постарше. А если не веришь, задай мне любой вопрос из своей жизни. За нож хвататься не стоит. Им ни мою, ни твою шкуру не проткнешь. Кстати, я могу поведать, при каких обстоятельствах этот нож достался мне, то есть — тебе. История занятная.
— Ладно, — сказал он так, словно решился на какой-то рискованный шаг. — Про нож не надо. А про остальное рассказывай. Только подробно.
Мне было удобно идти с ним (не приходилось подстраиваться ни под темп, ни под длину шага) и
И он понял меня даже раньше, чем я завершил свое повествование.
— Значит, ты не оставляешь мне выбора? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
— Получится ли у нас то, что ты задумал?
— Должно получиться. Все сводится к тому, что это мой, ну и твой, конечно, единственный выход.
— Давай пока говорить: наш.
— Согласен. Наш единственный выход. В один узел завязываются и пророчество Всевидящего Отче, и воля Предвечных, и последние слова Хавра.
— Но ты ведь не Отче. Да и Предвечных поблизости нет.
— Я многому успел научиться от старика. Кроме того, не забывай о живоглоте. Ему-то вообще деваться некуда. Он просто обязан помочь нашему переодушевлению. Да и Предвечные, по крайней мере один из них, пребывают не так далеко отсюда. Я уже несколько часов ощущаю, как все больше искажается Мировремя.
— Как все это будет выглядеть в деталях?
— Сейчас покажу. Дай свой нож… А сейчас протяни ко мне руки. Нет, обе. Правильно. Потом делаешь так, еще раз — так и вот так! Запомнил? Немного похоже на харакири. Слабые духом самураи тоже делают его с чужой помощью.
— Нет! — Он отшатнулся, вырвав свои руки из моих. Нож звякнул о лед. — Не смогу. Ты уж как-нибудь сам.
— Пойми, это не убийство! И даже не самоубийство! Просто один из нас здесь лишний. И это — как раз я! То, что ты видишь перед собой, — только футляр для моего разума. К тому же футляр сильно подпорченный. Я все равно обречен, пойми! А передать тебе свой новый опыт, свое умение влиять на время, да еще и сознание Кеши я могу только в момент смерти.
— Хорошо, — сказал он, прикрыв глаза. — Я сделаю то, о чем ты просишь.
— О чем мы просим, — поправил его я. — Подними нож. Надеюсь, твоя рука не дрогнет в последний момент. Труп оставишь на этом месте. К чему зря возиться с опустевшим футляром.
Глядя на него, ничком лежащего на снегу, я подумал, что таким молодым меня, наверное, уже не помнит никто.
Рука не подвела меня и крови вытекло совсем немного, да и та сразу замерзла. Ветер шевелил его одежду — закопченные лохмотья какой-то форменной куртки с чеканными бляхами на плечах, многочисленными шнурами и медными застежками.
Сейчас я узнал о себе гораздо больше нового, чем он успел рассказать. Сейчас я знал о себе все, и мне казалось — знал это всегда. Дым горящих огнеметных машин еще застил мне глаза, мое враз онемевшее тело еще сотрясалось в страшных объятиях Замухрышки, всплеск исчезнувшего в ярко-синих океанских водах человеческого тела звучал в моих ушах сильнее, чем грохот Сокрушения.
На некоторое время мне пришлось оставить его одного. Риска здесь не было никакого — стервятники
Сделать из таких полозьев нарты было уже делом плевым. На постромки сгодились рыбьи кишки — они не боялись мороза и не резали плечи.
Каюсь, я не намерен выполнять его последнюю просьбу. Как бы ни был труден мой путь и какие бы злоключения ни ждали меня впереди, я обязательно вырвусь из этого мира и уж тогда похороню его со всеми почестями — в глубокой могиле на высоком холме, с которого видно море.
Ты согласен со мной, Кеша?
Мертвая вода
Сначала была только боль — огромная, черная, вечная. Все его естество, казалось, целиком состояло из этой боли. Он различал десятки ее оттенков, она пульсировала в каждом нерве, в каждой клетке, она жила вместе с ним, то собираясь в один непереносимо мучительный комок, то кипятком растекаясь по всему телу. Была боль, которая будила его, вырывая из омута небытия, и была боль, которая ввергала в состояние, мало отличимое от смерти.
Потом появился свет — тусклый, красный, сам по себе ничего не значащий. Время шло, свет постепенно разгорался, а боль мало-помалу стихала.
Однажды он очнулся от воя — гнусного, протяжного, монотонного. Так могла выть только самая примитивная, обделенная всякими признаками души, тварь, к примеру — раздавленный дождевой червь, если бы природа наделила его вдруг голосом. Звук то усиливался, то угасал, и, казалось, ему не будет конца. Вой досаждал сильнее боли, гнал прочь спасительное забытье, сводил с ума. Не выдержав этой новой пытки, он закричал, вернее, попытался закричать. В заунывном глухом вое возникли истерические взвизгивания, и он понял, что вой этот принадлежит ему самому.
В красном тумане над ним шевелились огромные неясные тени. Изредка он слышал голоса — гортанные, гулкие, незнакомые. Он ощущал чьи-то прикосновения. Иногда они приносили сладостное облегчение, иногда после них боль взрывалась ослепительным фейерверком.
Понемногу он познавал окружающий мир и самого себя. Ему стали доступны новые чувства — голод, жажда. Он различал свежий терпкий запах трав, составлявших его жесткое ложе. Он знал уже, что прозрачный сверкающий предмет, похожий одновременно и на пламя свечи и на осколок льда, появление которого всякий раз приносило избавление от боли, называется «шебаут», а горячее красное пятно, с удивительным постоянством возникающее в поле его зрения, имеет собственное имя — «Алхаран». Однако пустая, как треснувший кувшин, выжженная страданиями память, все же подсказывала ему, что нечто подобное: круглое, горячее, но только не багрово-красное, а золотисто-желтое, он уже видел где-то, и называлось оно тогда совсем по-другому — «Солнце».