Басурман
Шрифт:
Так говорил Аристотель, не давая Антону делать ему возражения, за которые этот несколько раз осторожно принимался. Когда ж он успокоился, молодой человек осмелился отвечать ему:
– Незавидное изображение художника сделал ты! Позволь мне сказать, ты снял одну черную сторону картины. Только два, три вопроса, и я замолчу.
– Ожидаю их.
– Разве, творя или, как ты справедливо объяснился, живя у подножия высшей красоты, лобызая края ризы ее, не наслаждался ты в один миг восторгами, которых простой смертный не купит целою жизнью своей? Разве, выполняя свой идеал, не имел сладких, райских минут, которых не хотел бы променять на все сокровища мира? Разве воспоминанием этих минут не был ты счастлив! Мало ли награжден от бога?.. Не свыше ли миллиона подобных тебе?.. Ты грешишь, друг мой!
– Правда, правда, Антонио! – воскликнул художник с чувством, пожимая его руку, – всем этим я наслаждался. И если б мне опять пришлось начинать жизнь свою, если б отдавали мне на выбор радости богача, победителя, царя и мои прошедшие радости, я взял бы опять последние, опять пошел бы смиренною тропою художника. Так мне дано, что мне было надо, чего требовала душа моя еще до появления в этот мир. Но человек странное существо: самолюбие, славолюбие, назови как хочешь, доводит его до безумия. Ему мало самому наслаждаться своим созданием, он хочет, чтобы другие, тысячи наслаждались им; мало ему хвалы
– Прекрасное стремление! – сказал Антон. – Без него чем отличить бы человека от животных? без него земля лишилась бы лучшего своего украшения, человечество – лучших своих подвигов.
– Хорошо, хорошо, друг мой! Мы пришли к тому, с чего бы должны начать. Что ж значит стремление к прекрасному без исполнения, высокое, благородное желание жить в веках, чувство самопознания, силы воли, дара в себе, возможности творить достойное бессмертия и не иметь возможности осуществить свое создание в достойных вековых формах?.. Существенность, злая существенность – вот что меня мучит, пожирает! вот что приводит меня в безумие!.. Слушай и осуди меня, если я достоин. Сказывал я тебе, с какими высокими, пламенными надеждами направил я путь свой в Московию, от каких богатых предложений отказался, чтобы осуществить эти надежды. Ни дружба дожа Марчелли, ни усердные зазывы других итальянских властителей, ни моления родных и друзей, ни будущность в неизвестной земле, которою меня пугали, ничто не остановило меня. Я оставил свое отечество с его благословенным небом, пошел в землю далекую, на край света, в снежные сугробы, прельщенный обещаниями, которые льстили моему сердцу, и собственною уверенностью располагать здесь для моего дела средствами, какие только пожелаю. Здесь, единственный художник, лелеемый властями, любовью, уважением народа религиозного, готового на все жертвы для дела церкви, я мечтал осуществить свое создание скорее, чем где-нибудь. Наконец я здесь. Ты знаешь, каких труженических услуг стоило мне приобретение милостей великого князя. Ему служил я, как поденщик; лицо мое опалено порохом, спина преждевременно согнута, на руках мозоли. Такими трудами дошел я, однако ж, до апогеи царских милостей. И любовь народа, черни приобрел я до того, что получаю сам вклады на построение церковное. Сын, которого я отдал этому народу в залог моей преданности, моей верности ему, которого окрестил в русскую веру, помощь моя в ратном деле, строгая жизнь, приготовление грубых материалов, литье пушек, колоколов, самое имя церковного строителя – все доставило мне уважение и любовь русских. Материалов для храма приготовил я много и мог бы еще приготовить во время стройки; десятки тысяч кирпичей ежедневно привозятся даром с заводов моих. Бояре, имеющие избы вокруг Успения, охотно снимают их под церковное место: «Под основание дома божьего готовы мы и себя положить, – говорят они. – Это не то, что ломать церкви под сады». Я мог располагать еще тысячами усердных рук. Казна Иоаннова, обогащенная победами, в которых я немало участвовал, открывает мне свои средства. Все, вместе с новым торжеством по случаю завоевания Твери, давало мне право приступить к выполнению моего создания. Недоставало только слова Иоанна: да будет! Вот третьего дня велено мне было представить ему чертежи свои. Приношу их. Сам великий князь, София и высшая духовная особа моими судьями. С трепетом сердца раскрываю чертежи, объясняю их… Вижу неудовольствие на лице Иоанна, еще большее на лице духовной особы; София смотрела на меня с сожалением и живым участием. «Помилуй, – сказал великий князь, – что это хочешь ты нам выстроить?» – «Храм божьей матери, который был бы ее достоин», – отвечал я. «Храм?.. – возразил Иоанн, – мы хотим дом божий, а ты что нам сделал?.. Ездил ты во Владимир, видел там соборную церковь?» – «Ездил и видел». – «Такую построй, господин Аристотель, только немного побольше и потолще; та для Владимира, а нам для Москвы, понимаешь? За то молвим тебе от всей православной Руси доброе слово и без награды не оставим». – «Когда так, зачем же звал ты славного мастера из Венеции? – сказал я с сердцем, свертывая свои чертежи. – Велел бы построить муровщику любому!» – «Вот ты и прогневался! Постой, покажи опять свои листы» (и стал он снова рассматривать их). «Воля твоя, мудрено что-то, не про нас писано. Кажется, и на бумаге того и гляди задавит тебя». В это время духовная особа посмотрела на чертежи и примолвила: «Совершенная божница латинская!» – «Только не жидовская школа», – возразил я. Духовная особа побледнела. Софья стала защищать меня, говоря, что такой храм будет на удивление чужеземцам, что в самом Константинополе церковь в честь ее святой едва ли будет равняться с ним красотою и величием. Великий князь покачал головой и призадумался. «А сколько сажен человечьих надо под церковь твою?» – спросил он. «Двести», – отвечал я. – «Двести? ты обезумел, Аристотель! Поэтому боярские хоромы помелом, церкви извечные долой». – «Избы твоих бояр и часовни, которые вы называете церквами, конечно, долой. Ломал же ты их для садов княжеских. Если хочешь быть великим государем, надо и делать все великое, достойное удивления народов». – «Ладно; да где мы возьмем столько кирпичей?» – «На моих заводах их много приготовлено, приготовлю их еще больше». – «Откуда ж возьму для Кремля? Не забудь, мне надо поставить стену, ворота, стрельницы». – «Где хочешь, государь, а я готовил кирпич под храм Пречистой, а не для твоих татарских башен». – «Нет, этому не быть, – вскричал в гневе Иоанн, – ты обезумел, Аристотель, на тебя нашел родимец. Много тешил я тебя, а этому не бывать – невмочь. Согну дуб в дугу, да как слажу, чтобы он вырос до неба! И вся Русь только что оперяется, а ты хочешь ощипать у нее последние перья. Гневайся или не гневайся, хочу, чтобы собор Пречистой был строен по образцу владимирского, только попросторней и потолще; чтобы это был дом божий, а не храм, не божница латинская». – «У тебя много фряжских палатных мастеров, прикажи им». – «Хочу, чтобы ты строил». – «Не стану». – «В цепи тебя, – вскричал Иоанн, застучав посохом и пожирая меня разожженными очами, – в цепях будешь строить». – «Буду в цепях строить свой храм, коли дозволишь». – «Хочу дом божий, по образцу владимирского». – «Не буду». – «Иль ты меня не знаешь?» – «Знаю, и не буду». – Я думал, он ударит меня посохом, но только замахнулся – и не ударил. Я вышел от него, хлопнув за собою дверью. И вот тебе цель моих кровавых трудов властителю, вот плоды моих вдохновений, исполнение моих лучших надежд!.. Есть ли от чего с ума сойти?
– Покуда вижу, ты ошибался насчет великого князя, насчет средств его и Руси, – сказал Антон, взявший на этот случай роль советника. – С величием его духа ты соразмерно придавал ему и любовь к изящным искусствам,
Образумившийся художник с удовольствием согласился на предложение своего молодого друга. Лоскуты чертежей, которых было немного, тотчас разложены на столе и соединены клейким веществом. Но лишь только Антон собирался рассматривать их, явился посланный от великого князя. Он имел дело до одного лекаря и вызвал его в сени. Здесь изъяснил, как беспокоится Иван Васильевич насчет здоровья художника, которого боялся потерять, и передал Антону приказ явиться к нему с удовлетворительным ответом (полагать надо, с ответом, что Аристотель скоро выздоровеет: на то Антон и лекарь, чтобы больные были здоровы; хоть умирай сам, а немощный должен встать, особенно когда приказывает господин всея Руси). «Вот этот родимец, – говорил посланный, – случается с ним не впервые. Было дело, Иван Васильевич сломает избы две, три кругом Успения, и позатихнет палатный мастер. А нынче невмочь стало господину нашему: сломай, видишь, все избы, все церкви извечные и палаты, что в городе. Сам ты рассуди, человек разумный, статочное ли дело!» – Антон не мог не улыбнуться, слушая простосердечное объяснение, но вместе с этим убедился, что требования друга его превышают возможность удовлетворить их. Он уверил посланного в безопасности художника, обещал сделать ему нужную помощь в случае надобности и тотчас после того явиться к великому князю.
Возвратясь в комнату, застал художника с лицом несколько проясневшим. Посылка ли великого князя, дававшая Аристотелю новые надежды (он не мог сомневаться, чтоб эта посылка не была насчет его), или рассматривание чертежей сделали в нем благодетельную перемену, может быть, то и другое вместе, только лекарь застал на губах его улыбку вполне развернувшуюся. Но мало-помалу стала она исчезать, и новые тучи надвинулись на чело его.
– Правда, Антонио, – воскликнул он, – я безумный!
Антон стал рассматривать чертежи. Что он увидел, того язык не перескажет. Может быть, творение, подобное храму святого Петра в Риме, может быть, пантеон христианский, Божественную комедию, сложенную из камня. Знакомый с высокими произведениями художества в Италии, приготовив свое воображение к чему-то необыкновенному, он увидел, что создание Аристотеля перегнало и воображение, и существенность. Долго стоял он перед рисунками, не быв в состоянии дать отчет в своих впечатлениях.
Преддверие храма было мрачно; лишь только входили в него, вас обнимал священный ужас; все там было тяжесть греха, уныние, скорбь, сокрушение. Исполинские четвероугольные столбы из огромных камней, истесанных, источенных ржавчиною веков, окрапленных плеснею времени, наваленных в дивном, гармоническом беспорядке, казалось, складены были всемогущею рукою природы, а не смертного; из сводов, согласного размера со столбами, грозно выглядывали каменные гиганты и готовы были задавить вас; молитвенный стон должен был отдаваться под этими сводами, как вздох из чахлой груди не одного человека, а целого человечества. Сквозь небольшие, беспорядочные расселины, местах в двух, трех, свет солнца ронял скупо свой одинокий луч то на божественный лик распятого Христа, то на плащаницу его, то на лицо Магдалины, облитое слезами. Но чем далее углублялись во внутренность храма, тем легче, светлее, отраднее становилось душе: тут размеры, формы, образы снимали свои вериги, забирали более воздуха, облекались в полусвет надежды, в упование бессмертия. Наконец, приближаясь к позднему отделу, вы теряли более и более земли под ногами своими и погружались в какой-то святой неизримости. Там восседала благодать, там все было эфир, гармония, блеск, радость. Слова не перескажут того, что чувствовал Антон, рассматривая чертежи дивного, тройственного храма.
– Нет, – сказал наконец молодой человек в восторге, которого не в силах был скрыть, – нет, великий художник; ты творил не на земли и только для земных, которые разве долго после нас придут и силою Архимедова рычага заменят миллионы сил человеческих. Самое воображение не в состоянии выдержать величие этого создания и, смущенное, падает перед ним: что ж, когда б оно было выполнено!.. Виноват, скажу тебе горькую истину: прав, сто раз прав русский властитель! Если б он мог постигнуть вполне величие этого здания, он еще более понял бы невозможность осуществить его. Брось, хотя на время, свои надежды – идея твоя далеко перегнала существенность. И не так ли всегда на деле? что создало небо, того земле не выполнить.
Бледный, дрожащий, внимал ему Аристотель, как бы слушал свой смертный приговор. Он готовился к этому приговору и, услыхав его, не мог образумиться.
– Высокий, гениальный мечтатель, житель неба, сошедший на нашу бедную землю, – продолжал молодой человек, взяв холодную руку художника и сжимая ее, – ты ошибся в наших земных расчетах, в наших размерах. Еще более ошибся ты в мечтах осуществить свое создание здесь, на Руси, в теперешнее время. Ты удивляешься, что тебя здесь не поняли: мудрено ль? ты пришел слишком рано. Подумай: Иоанн одарен душою сильною, волею железною, он побеждает время и способы; но он не всемогущ… Вдохнет ли он в себя чувство прекрасного, пламенную любовь к нему до того, чтобы усыновить теперь твое дело? Пожертвует ли для него сокровищами своей казны, отказавшись от других предприятий, которые почитает для себя выгоднее, полезнее? Пожертвует ли тысячами рук своего народа, сотнями домов своих бояр, церквами, которыми дорожит православная Москва? В нем идея силы, созданная для того, чтобы соединить воедино разрозненные части великого целого, исполняет свое назначение; но идея прекрасного ему невнятна или представляется ему смутно и все-таки в образах силы, твердости, узорочности. Послушай меня, сократи размеры своего чертежа вполовину, если не на одну треть. И тогда еще гений изящного и высокого признает твое произведение своим, потомство будет ему удивляться. Но и тогда приготовь к нему властителя русского опытом здания, который приучил бы Иоанна и народ его если не к идее изящного, то хоть к идее величия, который был бы посредником между русскими и тобою. Построй им сначала здание примирения. Оно будет новою жертвою от тебя народу русскому. А там, сократя размеры своего храма, выбери под него место не в Кремле, а на одной из высот московских окружностей. Тогда, полный властелин своего дела, укрепясь средствами человеческими, с помощью божьей создашь памятник себе бессмертный. Для этого можно взять слово с Иоанна.
– Слово Иоанна?.. – воскликнул Аристотель и зарыдал, как ребенок.
– То, что я говорил тебе, до сих пор говорил твоему рассудку. Теперь обращаюсь к твоему сердцу. Отказываясь строить храм Пречистой, не отнимаешь ли у ней один из алтарей ее? Там, где бы ей поклонялись тысячи, где приносили бы ей достойную жертву, ты оставляешь место запустения, беспорядка, нечистоты? Куда девалось чувство христианского смирения?.. О, друг мой, что сделал ты с чувством благочестия, которое тебя всегда отличало?