Байки деда Игната
Шрифт:
И сидючи в крепости, Мансур характер свой все же проявил. Осерчав как-то на караульного, бросился на него с ржавым столовым ножом…
— Ну, який он после того пророк, — качал головой дед Игнат. — Пророк должен увещевать людей своим праведным словом, а вовсе не ржавым ножом доказывать свою правоту. Абрек он и есть абрек… Ну, да Бог с ним — поверженому ворогу хай буде прощена его незадача.
БАЙКА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,
про то, как «свои» коней уводят, про конокрадство вообще и про лошадок отца Ди про лошадок отца Димитрия в частности
— Отож цыган не зря сказал, — усмехаясь, говорил дед Игнат, — шо крадена кобыла завсегда дешевше покупной,
Вот в старопрошлые годы конокрады были — настоящие мастера. Таких конокрадов, как у нас на Кубани, может, на всей Руси Великой не бывало. Ну, разве что на Дону или Тереке, все ж там конь тоже был в особом почете, а там, где он есть, тот самый конь, там должен быть его увод, или — кража, если по-простому.
Конечно, угоняли их, коней, всегда, а у казаков конский угон еще был особенностью воинского промысла. Когда граница с азиятами проходила по Кубани, то и наши казаченьки, а тем более сами азияты-горцы совершали набеги на сопредельные земли, и лучшим трофеем, военной добычей, были конские косяки-табуны, в крайнем случае — «баранта», то есть отара-другая овец. И пригнать табун лошадок — это была доблесть, о таких случаях докладывали начальству, а о «баранте» особенно не хвастались, — их, тех овец, тогда на Кубани и за Кубанью была тьма-тьмущая, в общем — «як бдчжол»…
Не без того, что и закубанские абреки налетали на наши стада-табуны и угоняли их в свои аулы, и то уж была их добыча, их доблесть… И долго еще после замирения, нет-нет, да те абреки прорывались на правобережье Кубани, промышляли «баранту» или лошадок, казачкам же было строго-настрого заповедано не обижать мирных черкесов, не совершать на их земли предерзких разбойных наездов.
Отошли, забылись те веселые времена, и конский промысел выродился в конокрадство, что было уже не доблестью и почетом, а делом презренным и осуждаемым, так как угоняли теперь лошадушек свои у своих, а это было все равно как предательство и попрание святых уз казацкого товарищества. Правда, конокрадство всегда стремились приписать цыганам, или еще кому-то чужому, но ловились чаще свои. Слава на волка, а шалят-то пастухи… Да и кто из чужих мог знать наши стежки-дорожки, свычаи-обычаи, кто мог, не привлекая к себе внимания, выследить, где ночуют сегодня те кони, где и как их закрепляют-запирают…
Свои в гости ходят, свои шкоду шкодят, свои зависть плодят, свои коней уводят…
И в пример такому суждению дед Игнат вспоминал случай, очевидность которого подтверждала его правоту. А дело было такое. У друга батьки Касьяна, станичного священника отца Димитрия на старость завелась пара добрых коней. Купив бричку на красных колесах, на них объезжал он окрестные хутора, совершая свои требы. Ездил, когда возникала нужда, в Катеринодар, на рынок там, в гости к зятю и, случалось, к самому благочинному — отцу Елпидифорию, по делам прихода — яко к начальнику своему, поисповедоваться, а то и просто — засвидетельствовать почтение, получить от него благословение или отеческое наставление. Кони были ладные, не заезженные, а главное — любимые хозяином.
— И не было такого станичника, — вспоминал дед Игнат, —
— Шож, — вздыхал дед, — у каждого свой грех, только у одного он с маково зернятко, а у другого — с головку того мака, а у третьего — с вавилоньску башню! Та не про то наша байка… Хоть трохи и про то… И вот однажды по ближним станицам прокатилась очередная волна конокрадства. Оно всегда проходило волной. Тихо-тихо, и вдруг — слышишь: в том углу украли лошадей, через неделю — в соседнем… Жди третьего случая! Так вот, когда такая волна стала приближаться к нашему юрту, отец Димитрий, посоветовавшись с благочинным, помолясь, справил воротный запор, ночами по несколько раз выходил на свое подворье, бдил… А когда воры-конокрады нахрапно увели строевого коня со двора станичного писаря, то спать ложился на конюшне, тем более, что лето в тот год было на редкость теплым, если не сказать — жарким. А тут как раз случилось, что у него гостевал племянник, матушкиной сестры родной сын — молодой хорунжий Полтавского полка. И тот лихой офицерик, уезжая, подарил дядьке своему, то есть отцу Димитрию, револьвер. Так, на всякий случай, чтобы он, дядько, чувствовал себя увереннее в смутную конокрадную пору. Оно, конечно, священнику револьвер, может, и противопоказан, но будучи под хмельком, отец Димитрий, посомневавшись, взял оружие.
Конюшня была просторной. Постелет он у ее широких ворот прямо на земле пуховые перины, накинет на них рядна, положит рядом матушку Аграфену и посапывает себе до утра. Кони отдыхают в своих стойлах, позвякивая цепными чембурами, из открытых дверей идет прохлада, а для верности у отца Димитрия под подушкой — заряженный и всегда готовый к бою тот самый племянников револьвер.
И вот однажды в теплую лунную ночь отец Димитрий посреди сна вдруг почувствовал какую-то душевную неуютность. А спал он, как оказалось, на спине. Подумалось сквозь дрему, что это от непривычки телесного положения. А может, лунный свет оказал на святого отца свое небесное притяжение, но только стало ему как-то сумно и тревожно. Приоткрыл он глаза и видит: прямо перед ним с вилами наизготовку стоит кладбищенский сторож Пантелей Шкандыба. Стоит и водит теми вилами у самой шеи священника.
Отец Димитрий его сразу узнал. Еще бы: именно он, станичный поп, годов так десять тому назад посоветовал атаману и «обчеству» взять на кладбище того Пантюху, только что вернувшегося по ранению со службы и тут же похоронившего старуху-мать. Был Пантелей в роду своих Шкандыб последним и по старинному обычаю носил в левом ухе большую медную серьгу. По команде «равняйсь» все в строю поворачивали головы направо, и та серьга сверкала во всей красе перед командирскими очами. Начальник старался такого бойца по возможности не посылать на опасное дело, чтобы этот казачий род не пресекся в случае гибели его последнего представителя. Пантюха все же попал в какую-то передрягу и вернулся со службы с укороченной ногой и безобразным шрамом через всю щеку — от носа до уха. Не зря, видно, говорят, что Бог шельму метит…
Родных у него после смерти матери не осталось, и отец Димитрий пожалел безродного, попросил взять его на кладбище для присмотра за порядком. Надо сказать, что в работе своей Пантюха был ревностным и рачительным, содержал кладбищенское хозяйство в должном порядке и, несмотря на свою мрачноватость и необщительность, частенько заходил к отцу Димитрию — помочь по домашним делам, гвоздик где какой забить, а особенно если случалась нужда — кабанчика к Рождеству заколоть, или, допустим, к святой Пасхе какому гусаку-индюку отрубить голову. Отцу Димитрию по сану его такие дела вершить не полагалось, матушка же крови боялась пуще смерти. Вот Пантюха и выручал…
Свет от луны падал прямо в открытые двери конюшни, ярко освещая Пантелея с вилами, лик его озверелый и медную серьгу в левом ухе. Скосив полуоткрытые очи, отец Димитрий увидел, что кто-то возится у стойла, отвязывая коней. Что было тут делать? Ведь только шевельнешься, как Пантюха всадит в тебя вилы — с такой же сноровкой, как он колол тех кабанчиков. Затаившись, отец Димитрий мысленно молил Пресвятую Богородицу и всех святых, в земле нашей просиявших, чтобы, не приведи Господь, не проснулась его матушка и не дала повод тому аспиду Пантюхе совершить свой смертоубойный грех…