Базалетский бой
Шрифт:
Автандила же все больше томила скука, он с трудом боролся с зевотой, но, боясь прослыть невежей, счел уместным податься вперед в тот миг, когда царевна, на полном галопе заканчивая круг почета, скакала мимо него. Бледность покрыла ее щеки, и она, полная трепетного смущения, уронила свою красивую головку на бурно вздымавшуюся грудь.
А сыну Саакадзе в это мгновение привиделась иная, незнакомая девушка. Она плавно опускалась к роднику, неся на плече узкогорлый кунган, и нежная песня ее сливалась с притаенным журчанием ручейка…
Шли дни один за другим, отмеривая
Хварамзе, впервые познавшая, что любовь может стать источником страдания, все чаще обращала умоляющие взгляды на Русудан.
И вот в дремотном саду, спускающемся к берегу пенящегося Риони, Русудан задушевно беседовала с сыном. Слишком трудное дело… Как коснешься другой души? Но царевна так молила…
– Мой мальчик… Ты ведь знаешь, не в моем характере напрашиваться на откровенное признание… но…
– Знаю, моя лучшая из матерей, о чем твоя беседа.
– Тогда…
– Разве царевна не замечает на моей куладже желтую розу?
– Бывает, что на сердце не накинешь узду.
Умолкли. Тени легли под глазами Автандила, и взор его был устремлен в какую-то неведомую даль. «Нет, не с Автандилом, – поняла Русудан, – суждено царевне встречать радостное утро. Точно факел в сыром лесу – вспыхнет и погаснет, не успев воспламениться».
– Что сказать мне царевне?
– Скажи, золотая: «Если царь и приятный моим мыслям царевич Александр не раздумают…»
– Об этом говорить не стоит, они не раздумают.
– Тогда скажи: «Когда Великий Моурави победоносно возвратится в Картли и над нашим домом вновь зареет знамя „барс, потрясающий копьем“, я, если пожелает мой отец, склонюсь перед царевной и проведу ее под скрещенными шашками». [6]
– Увы, мой мальчик, если сердце молчит, уста обретают жестокость.
Русудан поднялась – больше говорить не о чем. Как провинившийся, шел за нею Автандил. И совсем некстати припомнилась ему лягушка, вскочившая на подоконник. Да, это было там, в Бенари… Какое счастливое время! И, точно найдя причину своему смятению, дрогнувшим голосом прошептал:
[6]
Старинный свадебный обычай в Грузии.
– Тяжело мне без Даутбека.
Нежно обняв сына, Русудан поцеловала его кудри, и они стали говорить о самом любимом…
Георгий был почти безучастен к происходящему. По утрам с трудом поднимал отяжелевшую голову от подушки, и как бы нехотя исчезали мрачные видения ночи, оставляя в покоях ощущение только что отгремевшей битвы: лязг клинков, ржание коней, переливы рожка. Невидящими глазами вглядывался он в полуовальное окно имеретинского замка и шорох занавесок принимал за шелест знамен. Потом заботливый голос Русудан возвращал его к обычным треволнениям дня, – он принимал из ее рук чашу с отваром из сока сладкого граната или прикладывал к вискам красные зерна лаконоса. Но оцепенение не проходило. Хотелось уйти на далекое поле, зарыться там лицом в густую траву и не слышать ни клекота хищных
Равнодушным движением он надевал темную чоху, на ней зловеще искрилась черная звезда, и лишь в силу привычки двигался он, широко расправив могучие плечи, поправляя потускневшие кольца усов и любезно отвечая на поклоны.
А придворным представлялось: перед ними гигант, олицетворение легенды, в течение двадцати пяти лет тревожащий умы и сердца.
И потоки лести, сладкой до приторности, беззастенчиво низвергались на Саакадзе. Он привык к двуличию льстивых князей Картли, но имеретинское княжество могло по праву получить пальму первенства за искусство лжи и лести.
Нетрудно догадаться, зачем царь Георгий Третий, возложив на себя зубчатую корону, унизанную жемчугом, и облачившись в муаровый кафтан с золотым кружевом, устроил пышное совещание князей совместно с духовенством. Справа от царя сидел католикос Малахия, кутатели – митрополит Кутаисский, гелатели – митрополит Гелатский, архиепископы Хонский, Джручский, Никорцминдский, епископы, архимандриты и настоятели. Слева двадцать князей Нагорной Имерети и двадцать – Долинной.
Но нет, не изменяет Георгий Саакадзе своему слову, не льстится ни на какие посулы. И потом… слишком тесно в Имерети даже усталому «барсу».
А имеретины все убеждали, взывали к сокровенным чувствам, пророчили суд божий, ссылались на законы земли.
– Мудрый Моурави, ты, как хороший искусник, из солнечных блесков добываешь золото и из лунных лучей – серебро. А разве имеретинское войско для тебя не то же серебро? Не с ним ли ты найдешь то золото, что недавно потерял?
– Ты, источник умственный, просветил нас удивительными деяниями, так тебе ли не склонить сонм врагов к стопам своим?
– Единый бог, безначальный и бесконечный, неведомый и страшный, неприступно в небесах обитающий, – повелитель небесный и земной! Он взирает на воинство свое! Сын мой, зачем искать у нечестивцев то, что предлагают тебе братья во Христе?
– Святой отец, – Саакадзе, как всегда, склонился перед католикосом, – не властен я над мыслями, обуревающими меня. Не только священная месть толкает меня в погоню за бурей! Нет, не смею я использовать народ Имерети для битвы, как верно ты определил, с нечестивцами сатаны.
– А разве Леван Дадиани, пожелавший покорить Имерети и править ею по-собачьи, не менее достоин удара твоего меча? – с укоризной сказал царь, приподняв оправленный золотом жезл так, чтобы стал виден резной на камне образ.
– Царь царствующих изрек истину! Утешь меня, возьми с войском моим под свой покров! – вскрикнул Джоджуа. – Пойдем на Левана, ослепленного злом и корыстолюбием!
– Присоедини и меня к войску своему! – проговорил пожилой князь, рисуясь благородной осанкой и искоса наблюдая, какое впечатление произвело его великодушие на Саакадзе.
И князья наперебой стали предлагать свои войска, коней, запасы, но при этом сами страстно жаждали лишь одного: мечом Саакадзе поразить Левана Мегрельского и навсегда избавить свои владения от опасности.