Бедный Авросимов
Шрифт:
— Сударь…
— Я хочу спасти вас. Еще одна возможность…
— Я не стою вашей доброты…
— Вы напишете ему как бы из Петербурга, поняли?.. Как бы из крепости пишете, — оцепенение покинуло ротмистра. Он заходил по светелке. — Вы тоже пишите, господин Авросимов… — шепнул он нашему герою. — Вы пишите подробный отчет о случившемся. — И снова громко: — Время не ждет. Я постараюсь раздобыть в полку фельдъегеря нынче же… — Исчезнувший было румянец вновь заиграл на его щеках. — Не медлите, господа, — рассвет.
Подхваченные этим вихрем, и узник, и вольный дворянин равно заторопились, и в желтом сиянии свечи их перья
Не буду утруждать вашего внимания донесением Авросимова, ибо он ничего не добавил к безуспешной ночной работе, свидетелями которой вы уже были, а господин подпоручик Заикин написал следующее:
"Любезнейший брат Фединька
я знаю верно что Павел Пушкин тебе показал место где он зарыл бумаги, мне же он показал и видно неверно, я чтоб спасти его взял на себя вызвался и жестоко быв обманут погибаю совершенно. Тотчас по получении сей записки, от Николая Сергеевича Слепцова покажи ему сие место, как ты невинен, то тебе бояться и нечего ибо ты будешь иметь дело с человеком благородным моим приятелем который ни мне ни тебе зла не пожелает. Прощай будь здоров и от боязни не упорствуй, ибо тебе бояться нечего а меня спасешь.
Любящий тебя брат твой
Николай Заикин.
Прошу тебя ради Бога не упорствуй, ибо иначе я погибну, чорт знает из чего из глупостей от ветрености и молодости. Если я пишу тебе сию записку, то ты смело можешь положиться на Николая Сергеевича Слепцова, ибо я ему совершенно открылся. Помни что упорство твое погубит меня и Пушкиных ибо я должен буду показать на них. Прошу еще раз не бойся и покажи".
— Николай Сергеевич, но вы дали слово, вы дали слово, — сказал подпоручик, вручая ротмистру письмо.
Слепцов, весь кипя, схватил письмо и донесение, составленное Авросимовым, и исчез, и вскоре наши герои услышали, как кибитка умчалась от постоялого двора.
Наш герой, будучи не в силах видеть отчаяния, обреченности и падения молодого офицера и не имея способов поддержать его, ибо молодой офицер полностью его не замечал, вышел вон из дома, чтобы просвежиться по морозцу, а когда воротился, застал возле дверей светелки двух уже знакомых жандармов, которые, даже несмотря на сильную духоту, не сымали с плеч казенных тулупов. Их присутствие снова неприятно кольнуло его, тем более что унтер Кузьмин, развалившись прямо на полу перед дверью, и не подумал убрать свои ноги перед шагающим Авросимовым, мало того — предерзостно поглядел в глаза нашему герою.
Заикин лежал на лавке в любимой своей позе, подложив руки под голову, и слезы медленно текли по щекам.
— Все кончено, — вдруг сказал он, едва наш герой вошел в светелку. — Что же теперь будет, сударь? Теперь мне и жить нельзя после всего. — Авросимов спервоначала удивился, что подпоручик обращается к нему, а после удивление сменилось участием, такова уж была натура нашего героя. — Что же с Фединькой будет? Подвел я мальчика, подвел! Будто и можно положиться на слово ротмистра, да сомнения меня грызут… Я очень ослаб. Знаете, даже вот рук подымать не хочется… Не нарушит ли ротмистр слова?..
— Вы успокойтесь, — посоветовал Авросимов. — Даст Бог…
— Не даст, — вдруг засмеялся подпоручик. — Не даст, да и всё тут. Уж коли раз не дал, так больше и подавно… Уж коли с Пестелем не дал… С Пестелем, сударь!
— Вы отрекаетесь? — без удивления, даже как бы равнодушно спросил наш герой. —
— Полноте, не давите на меня… Вы знаете, как я пришел к нему? Какие прекрасные бури бушевали во мне? Как я горел?.. Вот то-то, сударь… Все было отринуто: любовь, суета жизни, личное устройство. Нетерпение сжигало меня, нетерпение, сударь. Картины, одна прелестнее другой, возникали в моем юношеском воображении, подогреваемые рассказами старших моих товарищей. Когда я засыпал, я видел перед собой предмет своего вожделения — страну, где ни подлого рабства, сударь, ни казнокрадов и грабителей, ни унижения одних другими, вы слышите? Ни солдатчины со шпицрутенами, но где добродетель и просвещение во главе… И синие моря, и зеленые горы, и воздух чист и ясен. Ну чего вам еще? Нет грязных трактиров, где умирают в пьянстве, нет постоялых дворов, где хозяева — клопы и тараканы, нет рубища… Господи, всего лишь два года назад в моей голове созревало все это! И тут я пришел к нему, как простой пастух к Моисею. И я увидел его холодные глаза. Господи, подумал я, неужто я смешон?
— Как вы это себе мыслите? — спросил он.
Я рассказал ему с жаром молодости, с азартом, сударь.
Тут он усмехнулся.
— Это прелестно, — сказал он, — а практически как вы представляете себе движение к сей прелестной цели? Представляете ли?
Я сказал, что постепенно, приуготовляя армию, мы поставим правителей перед необходимостью согласиться с нами…
— Под угрозой штыков?
— Что вы хотите этим сказать, господин полковник?
— Вы все-таки уповаете на армию, — снова усмехнулся он. — Значит, вы не отрицаете силы, стоящей перед вами?
— Нет, нет, — горячо возразил я. — Армия выскажет общее мнение. С этим нельзя не считаться…
— Ликвидация противоборствующей силы входит в предначертания любой революции, — сказал он.
Голова моя закружилась, когда я услыхал сей жестокий приговор. Зеленые леса пожелтели. Моря, сударь, высохли. Пустыня окружала меня, выжженная пустыня, и в центре ее возвышался злой гений с холодным взором.
— Стало быть, — пробормотал я, — пушкам надлежит стрелять, а крови литься?
Он снова усмехнулся:
— Когда бы можно было без того, я первый сложил бы оружие и надел бы хитон и сандалии.
— Но благоденствие!.. — воскликнул я.
— Не говорите громких фраз, — оборвал он сурово. — Желание добра — точная наука.
— Какое же добро на крови-то? — ужаснулся я.
— Лучше добро на крови, чем кровь без добра, — отрубил он.
"Что же это должно означать? — подумал я с отчаянием. — Или не правы мои старшие товарищи? Нет, это невозможно. А он, неумолимый и точный, как машина, ежели он не прав, чего ж они тогда боятся и любят его?"
Разве я мог тогда ответить на все эти вопросы?
Обетованная земля моя оскудела, кровь, и пепел, и хрип бесчинствовали на ней. "Остановись! — твердил я самому себе. — Это умопомрачение!.." Но остановиться я уже не мог. Вот как. Нынче же разве это есть отречение? От чего ж мне, господин Авросимов, отрекаться, коли сие и не мое вовсе, а чужое?..
Еще один слабый друг с поспешной радостью заторопился прочь, не боясь осуждения, ибо осуждать было некому.
— Стало быть, не от мыслей, а от него отрекаетесь, — с грустью промолвил Авросимов, жалея все-таки подпоручика.