Бедный расточитель
Шрифт:
Я не был безмерно счастлив. Те времена миновали. Я чувствовал себя не очень хорошо. Необходимо было что-то предпринять. Я мог надеяться, что после моей смерти мой зять, Юдифь и моя жена, которая, несмотря на седину в волосах, была еще полна сил, возьмут на себя попечение о семье. Отец сможет спокойно закрыть глаза, и моя старая, окончательно впавшая в детство, очень добрая мать тоже. А я? Я все еще жил не мыслью о смерти, которая освободит меня от этой грустной жизни, а надеждой на жизнь, которой в душе я был всегда благодарен. Только одна-единственная тяжелая забота давила меня — Эвелина. Ребенок нуждался в нежности, но и в строгости. Я не хотел, чтобы она стала такой, как ее бедная мать. Прежде всего ей следовало исчезнуть из моего дома. Мы были привязаны друг к другу всем сердцем, навеки. Для нас обоих было мукой жить не так, как прежде.
— Я живу с тобой изо дня в день. Я знаю тебя двадцать лет. Мне кажется, что ты нисколько не изменился, ты и прежде не казался особенно цветущим. Конечно, мы оба немножко поседели…
Я ничего не сказал ей.
— Ты был у врача? Не можешь же ты сам заглянуть себе внутрь!
— Конечно, — ответил я.
— И что же?
— Он полагает, что у меня не очень крепкие легкие, что мне следует остерегаться простуды и очень беречься.
— А о курении он ничего не говорил?
— Ты же знаешь, что я уже несколько месяцев не курю.
— А почему ты избегаешь бедняжку Ниши? Она до смерти опечалена и просила меня попросить тебя забыть ее шалости! Не будь так строг! Ведь она только трехлетний избалованный ребенок.
— Я вовсе не строг, — сказал я, — разве ты не знаешь меня?
— Но ребенок жалуется, и справедливо, — возразила она.
— Ребенок должен уехать из нашего дома. Врач категорически на этом настаивает.
— Но почему? Разве для девочки не делается все, что только можно? Разве родная мать заботилась бы о ней больше, чем я? В чем ты можешь меня упрекнуть?
— Я тебя? Ни в чем.
— Я помирилась даже с твоей сестрой, я вежливо попросила у нее прощения за то, что она обозвала меня потаскухой, а моего ребенка ублюдком. Что же еще я могу сделать?
— Вы все должны ладить друг с другом, — сказал я. — Ребенок переедет к Юдифи, и вначале ты будешь каждый день ходить туда и присматривать за ним.
— Это немыслимо, — сказала жена, — сначала ты принуждаешь меня отдать собственного ребенка…
— Я никогда ни к чему тебя не принуждаю, — прервал я ее устало, — ты хотела избавить мальчика от мнимых унижений.
— Ах, все это красивые слова, — сказала она, — ты просто не выносишь его. Вот если бы он был ребенком твоей дорогой Эвелины, тогда…
— Но, милая Валли, — сказал я. — Разве ты не понимаешь, как тяжело мне разлучиться с ребенком Эвелины?
— Как тяжело! Как тяжело?! Ох, если бы я никогда не знала тебя! — закричала жена, теряя самообладание. — Что же будет со всеми нами? Разве ты серьезно болен? Уж не заразила ли тебя эта несчастная чертовка своей проклятой болезнью? Ягелло говорил мне что-то в этом роде, но я решила, что все это штуки и фокусы Юдифи. Да как же может терпеть это господь? Украсть у меня мужа, навязать мне незаконного ребенка и еще заразить моего мужа чахоткой? Я люблю тебя! Я все тебе простила. Твой ребенок мне ближе, чем собственный. Что же это будет?
Она невнятно причитала, разговаривая сама с собой, и рыдания сотрясали ее тяжелую, обычно столь внушительную фигуру. Я вынул носовой платок, вытер слезы на ее покрасневших глазах и пригладил ее растрепавшиеся седые волосы. Зазвонил телефон, меня вызывали пациенты. Потом нужно было ехать в институт. Когда я вернулся домой, у меня едва хватило времени пообедать — меня ждали новые пациенты. Я стал очень популярным врачом, про меня ходила незаслуженная, во всяким случае не вполне заслуженная, слава. Говорили, будто я обладаю необыкновенным даром ставить диагнозы и очень легкой рукой, и мои доходы, даже в перечислении на валюту мирного времени, превосходили доходы отца в первые годы его практики. Конечно, жена могла бы поговорить со мной вечером, в нашей спальне. Но она щадила меня, она не хотела меня беспокоить.
Она готовила теперь сама. Я получал все деликатесы, которые могли возбудить мой слабый аппетит. Но меня ничто не соблазняло, разве только мысль об отдыхе. Именно жена заставила наконец Юдифь условиться со мной о встрече, в городе, в кафе. Дома нас никогда не оставляли в покое. Мои родители, как почти все старики, не желали, чтобы их избегали, им хотелось принимать участие
Для этого разговора в кафе Юдифь явилась в очень элегантном туалете, сверкая всеми своими драгоценностями. Ей не было еще девятнадцати лет, но непередаваемое очарование первой молодости уже исчезло. Она встретила меня взглядом, полным упрека, — я опоздал на несколько минут. Объяснить ей, что я от нее хочу, оказалось трудным. Она не умела сосредоточиться, а кроме того, ее мысли всегда вращались только вокруг собственной персоны. Сперва я услышал яростные упреки по поводу оскорбления, нанесенного ей моим злополучным свадебным подарком, потом признание, с краской в лице, что она всегда жертвовала собой ради меня, а я всегда отвергал ее духовную, чистую, бескорыстную любовь. А ведь она видела во мне некрасивого мужчину, а только обожаемого брата и хотела оградить меня от злых баб, от Вальпургии и Эвелины. Она никогда бы не вышла замуж, если бы только я позволил ей вести мое хозяйство. Она сравнивает, к сожалению, своего мужа со мной, но, разумеется, она не может ему этого сказать. Наконец, глядя на меня холодным-взглядом, она сообщила мне, что она беременна от него. Она сказала это таким тоном, словно я повинен в том, что сначала она отдалась старому богатому джентльмену, а потом безвольному тунеядцу Ягелло. Я взял ее маленькие, красивые, очень теплые и мягкие руки в свои и слегка притянул ее к себе. Неожиданно она подалась вперед и чуть не упала в мои объятия. Головка в элегантной шляпке склонилась ко мне, и крупные слезы закапали из ее глаз.
— Ты единственная, Юдифь, — соврал я, — кому я доверяю важную тайну. Я немного захворал. Я не могу заботиться о маленькой Эвелине так, как о ней нужно заботиться. Подумай, через несколько месяцев у тебя у самой будет ребенок. Возьми свою маленькую племянницу. Ты избавишь меня от огромной заботы, и я буду вечно благодарен тебе. Я…
— Тебе незачем объяснять больше, брат, дорогой ты мой, я вижу, как тебя утомляет разговор. Я сделаю все, что ты хочешь. Ты сможешь каждый день видеть ребенка у нас, или лучше, если тебе угодно, я буду каждый день, после приема больных, привозить его к тебе.
— Нет, Юдифь, — сказал я, — мне не хотелось бы, чтоб ребенка раздирали между двумя домами. Во всяком случае, в первое время, в первые годы, пускай она чувствует себя дома у тебя одной. Вот только в первые дни позволь Валли приходить к тебе. Да? Хорошо! Ты молода, твой муж молод, значит вы всегда… насколько можно предвидеть… Наши родители…
Меня одолел приступ кашля. В кафе было слишком натоплено, в воздухе стоял густой табачный дым. Мы быстро расплатились, поднялись и вышли. На улице сестра тяжело повисла у меня на руке. Я не высвободил руку, хотя мое сердце бешено колотилось от напряжения, и я задыхался.
На другой день малютка переехала к своей тетке. Я как раз поднимался по лестнице, когда она в белом меховом пальтишке и новой меховой шапочке спускалась по лестнице, держась одной ручкой за руку своей гордой, красивой тети Юдифи, а другой обнимая свои любимые игрушки — медведя и потрепанную старую куклу. Она едва взглянула на меня и, скривив губки, с неподвижным лицом прошла мимо.
В продолжении этих трех лет моя жена искренне и по-настоящему была привязана к ребенку, но, когда девочка уехала, она все же вздохнула с облегчением. Ей казалось, что всю любовь, которую я питал к Эвелине, я отдам теперь ей. Я обещал ей все, что она хотела, и даже больше. Я обещал, как только представится возможность, навестить нашего мальчика. Нам, родителям, следовало поскорее принять решение относительно его будущего и его профессии. Мой отец, который теперь аккуратно два раза в день ходил в церковь, ничего не имел против, чтобы мальчик сделался священником, и лучше всего при монастыре. Но мальчик не проявлял пристрастия к духовному сану, он был чрезвычайно посредственным учеником, и самое правильное было бы обучить его какому-нибудь ремеслу. От меня и от деда он унаследовал техническую сноровку, легкую руку. Судя по его письмам к матери, он был бережлив, добродушен, несколько медлителен во всем. Он со всеми был приветлив, но особенно, кажется, не любил никого. Он не был вспыльчив. И с деньгами обращался аккуратно. Он обладал своего рода гордостью. Заметив, что его присутствие кому-нибудь нежелательно, он тотчас же, не горюя, удалялся. Но что самое главное, он был здоровяк, и я надеялся, что он легко найдет свое место в жизни. Сам он никогда в этом не сомневался.