Бедный Юрик
Шрифт:
Это все мне Генрих рассказывает, а тем временем мы уже входим в Бугримскую рощу… Зря мы туда пошли!.. Я понимаю, Генрих, как человек, думающий и чувствующий образами, хотел ввести, включить меня в атмосферу своих воспоминаний. И я в них действительно погрузилась. Поэтому, когда первый, второй и даже третий комар с нежным зудением коснулись моей голой руки, потом ноги, я не обратила на них внимания. Но только мы углубились в березовый массив, они набросились на меня десятками. А мне показалось, что сотнями. У меня с этими насекомыми полное несовпадение чувств. Они меня обожают, всегда в любой компании выбирают (хотя у меня не первая группа крови; я читала, что кровососущие ее предпочитают). А у меня, наоборот, на их поцелуи жуткая аллергия, патологический зуд, расчесывание до волдырей и нарывов. Минут десять я терпела, охлопываясь руками, сломанной спутником веткой. И дослушала до того, как в сорок пятом Ира вернулась с родителями в Москву, как они кинулись переписываться…
Тут бы надо мне слушать особенно внимательно – начинался главный сюжет. Но меня так заели комары, что я уже ни о чем думать не могла, летела по кочкам, стараясь вырваться на открытое место. Самое интересное, что Генриха комары не трогали. То ли не по вкусу был? Или он их просто не замечал? Но вот, что мне плохо, увидел сразу. Сломал еще одну ветку и размахивал ею вокруг меня, другой рукой ухватил мою ладонь и потащил сначала из рощи к реке, а потом по-над Обью к мосту, в город. Я не сопротивлялась. Шла так быстро, как могла. Уже было мне не до пейзажей, не до рассказов. Наконец, стая кровососов отстала. Мы оказались у моста. Генрих спустился к воде, намочил носовой платок и стал осторожно обтирать мои укусы и нежно дуть на них…
– Дурак я, дурак, – приговаривал он. – Куда тебя завел!
Вдруг на «ты» перешел. Так был смущен, огорчен, что я его пожалела:
– Да ладно. Что за драма такая? Убежали ведь…
– Ну что? Домой? – он с необыкновенной нежностью вложил мою ладонь в свою. И я опять удивилась своим ощущениям.
– А сколько времени? – поинтересовалась я. Было совсем светло.
– Около девяти. – Генрих смотрел на меня умоляюще… Я не устояла:
– Ну, можно еще походить… Только в другом месте…
И мы отправились вверх от Оби по каким-то закоулкам Кривощеково, про которые мой спутник рассказывал: здесь он снимал жилье в десятом классе, когда отца перевели на несколько лет из Новосибирска в Маслянино. А вот школа рабочей молодежи, в которую ему пришлось уйти, когда он в обычной нахватал двоек.
Дальнейшую его повесть я все равно дословно не помню. Она длилась еще три-четыре часа, далеко за полночь. И разумней будет рассказать ее, как она сложилась в моем представлении, со всеми дополнениями и поправками, услышанными позже и от Генриха, и от других ее персонажей и дорисованную моими собственными наблюдениями.
Школьная, первая любовь, как правило, кончается ничем. Да если еще вмешиваются время и расстояние. Ну, у Иры в Москве светлый, ровный платонический огонь горел, конечно, дольше. Девочка. На полтора года моложе. Размеренная школьно-семейная атмосфера.
Генрих же вошел в новый, непростой виток своей биографии. С одной стороны – семнадцать лет, самое время гормональных катаклизмов. С другой – отъезд родителей, полный хозяин своему времени, своим поступкам, господин своих решений. С третьей – вдруг попал в эту театральную студию при ТЮЗе. В компанию новосибирской золотой молодежи. Все (или почти все) хорошо одеты. Никто понятия не имеет о драниках, на которых он рос в годы войны. Все подают надежды, все – будущие знаменитости. Кого-то даже приглашают играть в спектаклях. Пусть в массовках, эпизодах… И он вдруг выдвигается в этой изысканной компании студийцев в первые ряды. Нет, не актерским талантом. Хотя в массовках пару раз участвовал… Генриха приветили, заметили прежде всего как художника и декоратора. И не кто-нибудь, а заведующая педчастью ТЮЗа Софья Модестовна Войно-Радзевич.
О, как только мой спутник назвал это имя, я встрепенулась. Эта дама была мне неплохо знакома. Я ведь была главный театральный рецензент в нашей газете. А репертуар ТЮЗа абсолютно соответствовал задачам воспитания армейской молодежи. Тут и «Пароход зовут «Орленок» Галича, и «Гимназисты» Тренева, и «В добрый путь» Розова. И естественно, что солдатиков Новосибирского гарнизона поочередно, часть за частью, но неотвратимо, как на стрельбы, водили на эти спектакли. А меня Софья Модестовна приглашала на премьеры, чтоб я своими сладкоголосыми рецензиями соблазнила замполитов на массовые культпоходы. И я от души старалась. Театр был хороший, актеры – просто отличные. А идеологических противоречий с советской драматургией у меня пока было немного. Скорее по линии формы, нежели содержания. Поэтому были мы с Софьей Модестовной не просто в деловых, а в почти дружеских отношениях. Но вот это «почти» сохранялось. Меня коробила, смущала ее королевская не только осанка (которая ведь от бога; или все-таки от черта?), но все поведение, обращение с окружающими, в том числе со мной, как с некой космической пылью, какими-то там метеоритами, в крайнем случае астероидами, то ли вращающимися вокруг главной звезды или случайно пересекающими ее орбиту. Высокая, всегда подтянутая, безупречно одетая, как на прием, так же причесанная и подкрашенная, она дарила вас своей благосклонностью. Давала
А в сорок пятом безусловно трепетали школьники из театральной студии. У Генриха же все складывалось гораздо сложнее. С одной стороны, он уже почувствовал себя взрослым, самостоятельным человеком с собственными мнениями, привычками. С другой – силой обстоятельств попал от гранд-дамы в иную, но еще более опасную зависимость: влюбился, так же очертя голову, как сегодня в меня (я про себя надеялась, что «не так», что его нынешние чувства другого качества), в девочку… Нет, в девушку-студийку… которая была… дочерью Софьи Модестовны… В Стеллу Войно-Радзевич.
Почему я раздумала называть ее девочкой, а повысила до статуса девушки? Ведь она была годом или двумя моложе Генриха, училась в девятом (или восьмом?) классе. Но звание «девчонка» (или вот еще «пацанка», как меня, двадцатидвухлетнюю, аттестовал в Бийске Виталий) Стелле совсем не подходило. Она с детства несла тяжкое бремя. Сначала – просто красавицы. А в старших классах – уже не только самой красивой девушки в городе, но и самой модной, изысканной и к тому же – талантливой. Которой суждено необыкновенное будущее. В смысле – безоблачное, обеспеченное, комфортное. С достойным, выдающимся избранником. И тот, при всех своих успехах и заслугах, будет считать брак со Стеллой невиданным подарком судьбы, выпавшим на его долю. И ежедневно, ежесекундно стараться этот дар отслужить. Такой сценарий не из книжек Стелла вычитала. Она эту пьесу наблюдала с первых дней жизни. По нему строились отношения Софьи Модестовны с мужем, успешным новосибирским адвокатом Владиславом Викентьевичем Войно-Радзевичем. Он был не просто известен и востребован. Главное – обеспечивал семью по самому высокому разряду. Наряды и со вкусом подобранную бижутерию Софьи Модестовны я видела сама. А Генрих как-то мельком упомянул, что в этом доме и в сорок пятом, и в сорок шестом – сорок седьмом годах (первых послевоенных, скудных, голодных) шоколад не переводился. И это меня впечатлило больше всяких изумрудов и рубинов. Потому что, купив драгоценный перстень, ты мог им похваляться ежедневно, хоть тридцать лет. А чтоб угощать шоколадом знакомых (или есть самому) каждый день, надо было наполнять свой кошелек ежедневно. А главное – знать – из-под какого прилавка этот дефицит продают. Впрочем, последнее касается и рубинов.
Но это еще не все. Владислав Викентьевич был не только талантлив. Не только добычлив. Он был рыцарь семейного очага во всем. Готовый, если надо, избавить красавицу-жену от всех бытовых забот, встать на стражу ее нервов, ее настроения, ее белых ручек. Чаще всего, конечно, с помощью хрустящих купюр. И всяких там домработниц, постоянных и приходящих. И технических приспособлений. (А что тогда было? Разве что вентилятор? Ну и, конечно, коммунальные удобства.) Однако была война. Случались переезды, ремонты, карточки, очереди. Редко, но случались. И в этом разе муж не брезговал, своим долгом считал взять в руки тряпку, веник, поварешку, подать, унести, затопить, съездить… Лишь бы оградить от малейших неудобств и усилий жену. А потом – и дочерей.
Их было две. Старшая, Геля, выросла непохожей на мать. Личиком миловидная: ровненький носик, большие глаза, стройная фигурка. Но то ли потому, что росту не хватало, то ли родилась в не слишком тучные годы, но характер сформировался скромный, доброжелательный, услужливый. А может, появившаяся через три года сестра, сразу обнаружившая свой норов и свою красоту, легко отодвинула в тень менее удачный плод образцового брака.
На всякий случай Гелю тоже готовили к артистической карьере: она училась играть на скрипке. Но особых надежд в семье на старшую дочь не возлагали. Когда Генрих был допущен в этот дом, Геля уже училась в консерватории, закончив которую, попала в симфонический оркестр Новосибирской филармонии. Стелла же кончала не знаю что – музыкальную школу или училище? Тут обнаружилось, что с ней я тоже встречалась. И тоже – раньше, чем с Генрихом. Когда он, перелистывая страницы своей семейной саги, упомянул, что в Томске жена уйму времени проводила в военном училище на репетициях и концертах будущих артиллеристов, то меня как молнией ударило. Ведь в прошлом году я чуть не месяц расписывала в «Советском воине» окружной смотр художественной самодеятельности. И когда сообщала об успехах Томского артиллерийского училища, то отдельной строчкой отметила прекрасную игру аккомпаниатора. Да-да, точно – Ивановой. Я не стала сообщать об этой встрече своему спутнику, но тут же вспомнила, как она выходила на сцену – с той же царственностью Софьи Модестовны, того же высокого роста, с той же безупречной фигурой, только потоньше, и с тем же высокомерным выражением больших глаз. Только нос был не римский, а прямой, тонкий, как у сестры.