Бегство в Россию
Шрифт:
На заседании припомнили Картосу все – и кадровую политику, и противопоставление себя партийным органам, и заносчивость, и политическую незрелость, и восхваление капиталистических порядков, и потерю бдительности. Секретарь райкома сказал, что не случайно Хрущев приехал именно к Картосу, именно его выделил, это наиболее вызывающий пример противопоставления специалиста партийным кадрам. Хрущев продемонстрировал пренебрежение партийным руководителям города. И жаль, что товарищ Картос и его окружение попались на эту удочку.
Тут Андреа не выдержал. Все же странно, сказал он: ругать Хрущева, критиковать его следовало, когда он был при должности, — зачем же ругать вслед? у
— А как у вас принято? — с ехидством спросил выступающий.
— Ругать самих себя принято, — сказал Картос. — Поскольку мы выбирали.
Кое-кто не выдержал, заулыбался. Председатель постучал по столу.
— Ваши попытки защищать Хрущева показывают, что вы не понимаете решения Пленума.
Второй раз Андреа сорвался, когда его стали учить политэкономии и марксизму.
— В отличие от вас я изучал Маркса по своей воле, в нелегальных кружках, — сказал он.
Зажогин дернул его за пиджак. Картос сел и вернулся к наблюдению за игрой пылинок в солнечном луче. Это позволило отключиться. Смысл происходящего, слова в его адрес становились фоном, на котором пылинки перемещались почему-то вверх-вниз, горизонтального движения и косого почти не было.
Обсуждение кончилось. Луч погас. Андрею Георгиевичу Картосу было указано на неправильное поведение и предложено то-то и то-то. Партбюро должно в кратчайшие сроки то-то… Никто не понимал, почему он так дешево отделался.
Свояк Зажогина служил в Смольном, при одном из начальников. Свояк не любил начальника за напыщенность и придирки, звал его пупырь, жаловался, что пупырь алкаш. Приехал свояк вечером, привез финскую наливку, у Зажогина была поллитра да еще два “малыша”, так что поддали прилично, тут-то свояк и сообщил Зажогину, что известно о его звонках в Москву и то, как он просил у Королева и военных моряков заступы своему шефу. На Зажогина рассердились, потому что спутал все карты. Зажогин, желая пострадать, признался, что это он отвез письмо Хрущеву. Свояк развеселился:
— Эх ты, сельхозпродукция!
И он рассказал про то, как готовили снятие Никиты. Его, пупыря, включили в делегацию куда-то за рубеж. В самолете глава делегации Брежнев пригласил к себе, усадил рядом, повел разговор про генсека: есть, мол, мнение, что политика Никиты ведет к ослаблению роли партии. Пупырь поддержал, поскольку и сам ощущал, что ущемляют. А Брежнев опять намекает: надо, мол, меры принимать, освобождать Хрущева. Пупырь догадался, что вот выпал и ему счастливый случай, и разговор пошел уже в открытую и по делу.
Зажогин плевался, печалился, свояк утешал его:
— Ты пойми, шлепа ты лапотная: пал Хрущ – и все его фавориты должны пасть. Таковы законы придворной жизни. Чтобы спастись, надо поносить его.
— А я не согласен. Никита – наш царь-освободитель, твои пупыри Александра Второго убили!
Его с трудом утихомирили.
История взлета лаборатории привлекает своей необычностью. Последующие гонения на нее удручают. Подлоги, клевета, приемы удушения скучны своей неразборчивостью. Исполнители не отличались выдумкой, они мстительно изводили лабораторию во имя торжества заурядности, другой цели у них не было. Машина была запущена и с хрустом совершала положенные операции.
Коллегию министерства провел заместитель министра Хомяков, молодой, верткий, он прерывал каждого выступающего длинными своими репликами, пока кто-то из директоров не заметил вслух: “Как Хрущев, тот тоже встревал”.
Из доклада Хомякова следовало, что государство вложило большие деньги в лабораторию, удовлетворило все запросы, а результатов нет. За столько лет ничего существенного. Потенциометры – отходы,
Сразу же после коллегии Хомяков отправился в Ленинград – довести решение до сведения коллектива лаборатории. Коллектив, все полторы тысячи, не сделал ничего стоящего, саботирует указания министерства, зазнался, испорчен волюнтаризмом. Когда он произнес “запоминающееся устройство”, зал принял это как оговорку, но он повторил, и стало ясно, что он ничего не понимает в компьютерах. Почему-то это исправило настроение. Люди зашептались, захихикали. А когда он произнес вместо “мнемотехника” “мнимотехника”, зал развеселился.
Картоса развенчивали перед сотрудниками, обвиняли в показухе, называли демагогом. Внешне он сохранял привычную невозмутимость, черные кудрявые волосы его лежали как литые, даже какое-то подобие живости сохранялось в глазах.
— Ничего себе прислали нам грамотея, — сказал ему Виктор Мошков.
— Большому кораблю и карты в руки, — ответил Андреа, создав еще одну из своих знаменитых пословиц.
Никакого обсуждения Хомяков не разрешил. Коллектив должен был принять его мнение к сведению. В обкоме пришли к заключению, что коллектив лаборатории, типичное порождение хрущевской эпохи, заражен технократизмом, лучший способ оздоровить коллектив – это влить его в большое производственное объединение, поварить в рабочем котле, лишить самостоятельности. Так и было сделано. Их передали производственному объединению, под командование главного инженера Бухова. Туполев, Келдыш, Королев написали письмо с протестом. Письмо пошло в ЦК и к Степину. В ответ Степин отзвонил каждому из них, объяснил, что решение вынужденное, настаивали местные партийные руководители, реорганизация временная, чтобы сохранить и Картоса и Брука, им надо переждать непогоду под чьей-то крышей.
Отсюда, из будущего, рассматривая судьбы этих людей, читая материалы о них, воспоминания, слушая разные толкования их поступков, зачастую противоречивые, видно, что они творили историю, не подозревая об этом. Ибо то, что они делали, составляло историю цивилизации. “Люди делают историю, не зная истории, которую они делают”. На всякий случай я поставил эту фразу в кавычки, наверняка кто-то уже произнес ее, слишком уж она очевидна.
Сами они, эти люди, уцелевшие, ныне, после смены декорации, тоже с удивлением разглядывают себя на сцене истории. Досмотрев пьесу до конца, они понимают, что, конечно, действовали неумно. Они ругают себя, досадуют на упущенное. Я успокаиваю их, уверяю, что в истории нельзя морализировать. Не надо спрашивать: осень – хорошо это или плохо? Так же нелеп вопрос: смена власти – хорошо или плохо? Так было. И мы не знаем, что было бы, если бы этого не было. Истории нельзя выносить приговор, ее приходится принимать как она есть. История зависит от современности. Великое становится эпизодом, эпизод становится великим событием.