Белая голубка Кордовы
Шрифт:
Она молча поднялась наверх и, судя по звукам — будто контуженый танкист над его головой все время менял направление движения танка, — минут пять потерянно бродила по комнатам. Наконец спустилась.
— Возьми, — сказала. И опять молча встала перед картиной.
…Было нечто пугающее в длинной протянутой руке, выброшенной вперед таким знакомым эльгрековским жестом: полураскрытая ладонь, четвертый и пятый пальцы согнуты, а большой, указательный и средний свободно вытянуты: то ли он кости бросил, то ли милостыню собирается просить, то ли на грешника сейчас укажет… Кто он, все-таки: святой? каноник? посланник инквизиции? А может, и сам — переодетый в сутану, преследуемый грешник?
Грязноватая тьма пожелтевшего лака у него
Они стояли перед картиной и молчали оба. Наконец Марго — интересно, что она вбила себе в башку, дура толстая (ни в коем случае не разуверять: смирнее будет), — тяжело проговорила:
— Захар. Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но вот об этом я знать ничего не желаю. Я не видела этого. Ты понял? Не видела!
А он уже не слышал ее, жадно и осторожно осматривая холст, машинально расстегивая пуговицы на манжетах, закатывая рукава рубашки, пробуя большим пальцем острие пилочки… Возможно, так хирург перед операцией сосредоточенно моет руки по локоть и надевает перчатки, и держит их на весу, пока медсестра продевает их в рукава халата, и наконец подходит к столу, где уже лежит бесчувственное тело…
Вот он, драгоценный пациент, по беззащитной груди которого необходимо сделать точнейший надрез — в нашем случае: умело углубить и чуть расширить утраты живописного слоя на ушах и пальцах — именно в тех местах, где впоследствии придется поработать. Ничего… ничего… вот так, мой прекрасный… это не больно… скоро заживет. Что поделать: картина пострадала в процессе бытования. Как говорил в таких случаях Андрюша: «вещь не новая»…
Он даже не заметил, как Марго повернулась и тяжело протопала вверх по лестнице.
И с провозом в аэропорту получилось фантастически удачно. Он рискнул и пошел ва-банк: издали с готовностью протянул девушке на таможенном контроле завернутый и упакованный холст, с простодушной полуулыбкой спрашивая:
— Вот эту мазню с меркадильо: подарок приятелю, он любит старье, — куда? Описывать-подписывать? Я не в курсе: куда-кому тащить, подскажите?
— А сколько это стоило? — спросила красотка.
— Ой, хренову тучу, — ответил он. — Уна паста кохонуда! [35] Шестьдесят евро! Лучше б любовнице трусики купил.
35
Уна паста кохонуда (исп.) — хренова туча.
И когда по мановению пухлой маленькой руки, отпускающей все грехи наши, уже прошел через контрольные ворота и торопливо подобрал из пластикового ящика на ленте куртку, ремень, часы и бумажник, — холст, небрежно прислоненный к аппарату, он попросту забыл.
Впрочем, через минуту вернулся, охая и громко чертыхаясь, вовсю проклиная «comemierda», говночиста-приятеля…
Глава шестая
1
В детстве самое обидное уличное прозвище было: «говночист».
Мама смешно рассказывала, вернее, показывала, как заезжала во двор телега, запряженная темной унылой клячей, как сосредоточенно черпал жижу приглашенный дядей Сёмой ассенизатор, как
Ко времени его сознательного детства было уже ясно, что тетя Лида тоже «эвербутл», даром что русская трезвая голова. Она спятила на китайцах, почему-то на китайцах, — кто знает, от чего тот или другой лозунг, будто вирус, попадая в нездоровый мозг, устраивает там вакханалию безумия. Во всяком случае, «русский с китайцем — братья навек», произнесенное, пропетое и продекламированное, — Захар в детстве слышал чаще, чем солдатские прибаутки Рахмила, неприличные куплеты во дворах или всякие атланты держат небо, напеваемые мамой. Когда Захар впервые приводил в дом какого-нибудь дружка и тот попадался на глаза тете Лиде, она отзывала племянника в сторону и, таинственно понизив голос, спрашивала:
— Зюнька! Он китаец?
И Захар — вроде и привык уже, — каждый раз озадаченно спрашивал:
— Вы чё, теть Лид? Он же блондин!
Дядя Сёма утверждал, скорбно покачивая лысиной, что его супруга «поехала» на почве бездетности. Очень огорчалась, добавлял он…
Впрочем, у тети Лиды в Саратове была племянница Танька — тощая, голоногая, в памяти Захара всегда раздето-летняя (потому что приезжала только на летние каникулы), шальная деваха с раскосыми желтыми глазами. Была она старше Захара на десять лет, называла его «младенцем» — шлепала ладонью по голой спине, между худенькими лопатками, приговаривая: «Эй, младенец! как дела, младенец?» — на что тот передергивал плечами и хмуро отвечал, не соблюдая возрастной субординации: «Танька! Отстань-ка!».
И действительно хотел только одного — чтобы она отстала. Эта дылда, как и ее тетка, была какой-то чокнутой: однажды зазвала его в светящуюся пылью полутьму сарая, больно прижала к дощатой стенке и проговорила: «Младенец! А у тебя писька нормальная или обчиканная?».
Он с силой толкнул ее в живот обеими руками, крикнул: «пусти, дура!» — и выбежал из сарая на свет, где на железной кровати в своем древнем кителе дремал, блаженно посапывая, старичок Рахмил.
И с тех пор был абсолютно убежден в родственно-психической заразе, которая передалась от тетки к племяннице.
Кто может проследить загадочные истоки фобий и маний, говаривал эндокринолог Кац, с которым к тому времени дядя Сёма не то чтоб полностью помирился, а стал раскланиваться и даже иногда беседовать за мелиху. [36]
Но стричься Кац к нему больше не ходил, видимо, обида, нанесенная этой шалавой-фехтовалкой не только Лёвику, но и всему их семейству, была не из тех, что забываются.
Как и прежде, по утрам, облачившись в банные халаты, постаревшие, но бодрые Шуламита и Кац шествовали в сторону Буга на утреннее купание. Косая Берта к тому времени года три как прописалась на Пятничанском кладбище; брюхастая Миля была еще жива, но с трудом доволакивала ноги и брюхо до старого венского стула на крыльце. Сидела, опершись дряблыми локтями о деревянные перила, часами наблюдая за тем, как проходит жизнь на улице Полины Осипенко; иногда по привычке, после длинного вздоха заводила своё «тип-тип-ти-и-и-и…» и спохватывалась, понимая, что ее меченые марганцовкой розовые куры давно отправлены в далекое плавание по волнам наваристых бульонов.
36
Мелиху (идиш) — власти.