Белая шляпа Бляйшица
Шрифт:
Я действительно не испытывал к «ним» никаких чувств, кроме спокойного величественного презрения. Не замечая, что уже думаю о евреях: «мы», «нас».
Мимоходом мы оказались у какого-то невиданного силомера: багровые парни по очереди пытались свести вместе две рукоятки так, чтобы индикаторная стрелка скакнула за красную насечку. Я спокойно сдвинул рукоятки сколько мог без кряхтения и побагровения, и за моей спиной у кого-то вызвался невольный возглас: «Ого!»
Я-то остался снисходительно спокоен, но Женя даже в метро со счастливым смехом продолжала передразнивать: «Ого! Ого!» «Наступна зупынка (или „станьция“?) — завод „Бильшовик“» — провозгласил вкрадчивый голос нашу волшебную станцию, расшитую рушниками.
Божественные купы, божественный дух горячей сырой земли, и вот мы уже перебираем ветхие машинописные листочки — оказалось, таинственный Маркман из деревни Долгий Мост еще и писал стихи.
ОтЧем меня особенно пробили эти звуки — оплаченностью. Оплаканностью.
Где-то плачет безутешно маленький, Колыши, не колыши. Кто-то ходит тихо, будто в валенках, По дремучей, по лесной глуши.Маркман умер в день освобождения. От заворота кишок — врачей в Долгом Мосту не водилось. Я с пониманием потупился: что ж, не каждому выпадает удача пасть от сабельного удара или уж хотя бы от разрыва сердца… Но мы должны с достоинством сносить даже издевки судьбы!
Его квартирная хозяйка, простая из простых тетка, в каленый мороз добрела до Лапина, чтобы спросить у дяди Сюни, по какому обряду хоронить новопреставленного еврея: мож, вы хочете как-то по-своему? У нас нет ничего своего, ответил дядя Сюня.
Белый снег летит лопатами, Колыши, не колыши. Стороной прошла судьба горбатая, За окошком, по лесной глуши.Но это же надо напечатать, всполошился я: людям — это ужасно, но что поделаешь! — и полагается умирать. Но стихи-то должны жить! Что ты как маленький, грустно улыбнулась Женя: Маркман, лагерник — кто это напечатает!.. И до меня с величайшим скрипом начало доходить, что они таки могут достать до нас. И даже отнять самое драгоценное — шанс на посмертное существование. И я поскучнел, поскучнел…
Поскучнел.
Марина Палей
Спасибо Гагарину!
Студенческие годы (не считая перекантовок у деда-бабы за городом) я провела в Ленинграде, причём сразу же оказалась — территориально, по месту жительства — в окружении крупнейших учёных: генетиков, биохимиков, светил в области физколлоидной химии, биофизиков. Рядом, за углом, жил даже знаменитый ленинградский специалист по проблемам мозга, уже старенький. То есть в нашем районе, точнее, на протяжении всего нескольких кварталов сосредоточился буквально цвет естественных наук Ленинграда, и, когда я, бывало, диктовала сведущему человеку свой адрес, обычно в ответ слышалось: «О-о-о!» (восхищённое), а потом: «Там ведь такая-то проживает? На соседней улице? Я к ней часто заходил… И такая-то? И такой-то?»
А сама я училась на биофаке — хотя и не универа, пятым пунктом не вышла, а пединститута.
И вот почему я упоминаю, что я жила рядом с этими светилами.
Конечно, такое соседство приятно, но, даже если бы мы жили в разных частях города, влияния на мою судьбу это бы не оказало. Я хочу другое сказать: в глазах окружающих мое проживание в этом престижном месте выглядело по определению так, будто я, «подающий надежды учёный», живу в окружении известных учёных не случайно, другого и быть не может, то есть будто я есть типичный представитель — и вообще, с малолетства, стопроцентный продукт — этой среды. По мнению всех, кто обо мне ничего не знает — а обо мне как раз никто и не знает ничего, — я родилась в одной когорте с этими благополучными, опечаленными разве что свинкой или ангиной детьми; наши родители, конечно же, «дружили домами»: наносили друг другу визиты — или заскакивали попросту, по-соседски — делились дефицитом и новостями — устраивали, знакомили, замолвляли словцо — снимали в совместно насиженном местечке дачи — передавали друг другу кулинарные рецепты, нянь, репетиторов, портних, парикмахерш, мозольных операторов, гинекологов — писали друг другу рекомендации, куда можно — а большей частью, разумеется, куда нельзя, — а мы, дети, играли в одной песочнице (Летнего сада) — или «за диваном» (как сказал поэт); затем забавные казусы пубертации плавно, без помех, переходили в юношеские благонравные ухаживания, а там уже шелестит гербовыми бумагами процесс законного бракозаключения, удостоенный двойного (с обеих сторон) профессорского благословения — затем, конечно, аспирантура, докторантура, доцентура — профессура, номенклатура, конъюнктура — короче, вся эта карикатура на жизнь.
А что еще можно подумать о человеке, недалече от дома которого разлеглись, на зависть «гостям нашего города», эррогантные сфинксы, в подъезде дома — выставили плейбойские свои груди с малолетства растленные кариатиды, лепнина потолков в просторной квартире словно намекает на деда-палеонтолога, члена-корреспондента Академии наук, стрельчатые окна выходят на Неву, а живые цветы будто свежесрезаны смазливой и бойкой французской горничной (которая, конечно, крутит шашни с садовником).
Вы были единственным ребенком в семье? — Да. — В еврейской семье? — Да. — О-о-о!!! Всё с вами понятно!!!
Лишь пошлость человечьего сердца может, пожалуй, превзойти удушье его же шаблонов.
…Действительно: я родилась в Ленинграде, на Петроградской стороне. И кабы меня оставили в покое, то есть просто предоставили бы самой себе — и этому городу — да, и этому городу, — я бы, как молодая волчица, жадно всосала б в себя сумрачный сок его камней — и его молодой костный мозг — особенно розовый в гулкой пустоте июньского утра. Да: моя душа родилась не в райском саду с его всенепременной тропической и субтропической флорой работы какого-нибудь Руссо — местом моего рождения был наоборотный, каменный сад — сразу двойной, опрокинутый в воды, которые, в свою очередь, отразились во всех мыслимых и немыслимых искусствах, и, если бы меня предоставили этому городу — просто оставили бы в покое — то я, как Маугли, конечно, нашла бы своих естественных наставников — нет, наставники сами нашли бы меня — да что там! — именно город и стал бы моим наставником, гувернёром, духовником, ангелом-хранителем, другом.
Но вышло не так. Моя мамаша спуталась с алкоголиком, имевшим претензии на какие-то художественные дарования, и пустилась мытарствовать с ним по всем захолустьям, какими богата наша, эпитет опустим, родина.
Я находилась при них, как чемодан без ручки, — и везти утомительно, и в приют сдать непросто. Хотя острой необходимости в приюте и не было — ведь безбытность (с неизбежной «высокодуховностью» в роли идейной подоплёки) предполагает, в пику любому укладу, предельную простоту решений: для зимних каникул есть зимние лагеря, для летних каникул есть летние лагеря, а в остальное время года и того проще: маложелательное, но, увы, имеющееся в наличии дитя привычно забрасывается — где чернеется гнездо, туда кукушкино яйцо — к соседям соседей, знакомым знакомых, малознакомым, почти совсем не знакомым, а также знакомым почти незнакомых; консенсус венчает бутылка водки, всеобщий эквивалент, помноженная на количество месяцев-недель детского постоя.
…Бригады номадов, к которым прибилась моя мамаша со своим алкоголиком и с которыми, имея извращенные представления о «романтике» и «размахе», бродяжничала по очень удаленным от всего человеческого трущобам, состояли, в основе своей, вовсе не из «изгнанников и поэтов», а из двух, очень схожих, категорий.
Одну категорию составляли заматерелые неплательщики алиментов; беготня по городам и весям, по правде сказать, только прибавляла им детей. То есть темп их перебежек, скажем, из точки А в точку Б необъятной родины таинственным образом совпадал с последующим ускорением темпов деторождения именно в посещённых ими населённых пунктах, и, по мере того, как все большее количество исполнительных листов неслось за беглецами вдогонку, всё большее количество голодных до божественного соединения баб с разгону ловило их, запыхавшихся, черной дырой своего бездонного, хотя совсем не астрального лона; это было просто проклятие какое-то: осеменители-стайеры и хотели бы промахнуться, да не могли. И поскольку данное физическое занятие имело, как минимум, две составляющие, а именно: бег на длинные дистанции (не исключаю, что и на лыжах), скомбинированное, назовём так, со стрельбой, то данный вид телесной активности справедливо было бы считать близким к биатлону. Упомянутая категория беглецов, кроме того, делилась на две подгруппы. Биатлонисты более старомодного образца, в облегчение себе психологической стороны соития, церемонно врали, что разведены, — более новомодные, во избежание женитьбы, бесцеремонно врали, что женаты.