Белка
Шрифт:
— А я тебе могу рассказать такое, что у тебя глаза на лоб полезут.
— Ерунда. Что?
Конечно: я стоял на грани рокового шага. Который раз и навсегда отрежет всю мою прошлую жизнь, семь лет четыре месяца одиннадцать дней, — на пороге нового, жуткого, головокружительного бытия. Я зарыл свой нос в тетрадь и прошипел:
— Я влюбился в Белку-второклассницу.
В жизни я не видел, ни до того, ни после, чтобы человек так зарделся, как покраснел Адмирал. Он разинул рот. Он положительно заикался:
— В… врешь!
Шепотом я отчеканил формулу клятвы, которая в школе считалась ненарушимой; начиналась она со слов «Покарай меня…», но конца я не смею процитировать — могу только упомянуть, что девочки этой клятвы не произносили, да она и логически не была к ним применима. По всем традициям, после этой клятвы
— Смотри.
Он посмотрел и моментально убедился, навеки и бесповоротно, — я же намуслил палец, растер свежие чернила в бесформенное пятно (это гораздо радикальнее, чем просто зачеркнуть) и написал, как ни в чем не бывало: «лесточик».
Пятиминутную перемену после первого урока я провел отшельником. Я ушел в дальний угол двора и там, между курятником и колодцем, пять минут подряд шагал взад и вперед. Попытался было скрестить руки на груди, но тогда неудобно стало шагать; поэтому я скрестил руки сзади, на пояснице, и принял выражение важное и недоступное. Я ни разу даже не оглянулся на чернь, хотя все же не мог отделаться от снисходительного удовлетворения при мысли, что многие, вероятно, обратили внимание на мой образ действий и спрашивают друг друга: «Чего этот осел бродит там один-одинешенек?» Раз мне показалось, что слышу голос Белки: «Ника, брось, а то опять отлуплю!» Судя по последнему слову, это был именно ее голос. У Белки была большая боевая репутация. Голос ее бросил меня в жар, но я не обернулся.
И во время урока я сохранял ту же холодную отчужденность. Это была Священная история — предмет, который мы любили, потому что Катя увлекалась и забывала вызывать, и можно было спокойно беседовать друг с другом или меняться марками. У меня был в кармане красный Гонконг; Адмирал на днях обещал дать мне за него Монако плюс старую семикопеечную без стрелок (большая редкость). Но я не хотел ни говорить с Адмиралом, ни осквернить свой праздник торговлей… Адмирал, очевидно, был и сам подавлен моим возвышением. Он не сказал мне ни слова — только изредка косился в мою сторону, крадучись, с видом почти испуганного любопытства.
Вторая перемена: десять минут. Я опять зашагал от колодца к курятнику. На этот раз сомнения не было: они все на меня смотрели. Не глядя, я видел, как они собирались кучками, но издали, обмениваясь замечаниями, которых я не слышал и которыми не интересовался. Большой, по-видимому, спрос был на Адмирала: некоторые кучки приглашали его на консультацию, к другим он подходил по собственному почину. Не слыша, я мог, однако, без труда построить в своем воображении весь ход их беседы. Я представлял себе загадочный вид, с которым Адмирал отказывался от дачи показаний. «Конечно, знаю. Очень удивительная вещь, но я обещал не рассказывать». Мне показалось. Что кто-то захихикал — обычный отклик вульгарной души, когда она стоит лицом к лицу с таинством.
На третьем уроке Катя была невыносимо надоедлива; и кто-то с Камчатки запустил в меня комком жеваной промокашки. Я не оглянулся.
В начале большой перемены я сделал, по-моему, un beau geste [2] . Кися, моя пара, ждала меня с широко раскрытыми глазами, полными вопросительных знаков. Я сказал: «Кися, я не хочу есть. Возьми все — кроме половины моего кавуна», — и, не дожидаясь спасиба, я сломал ломоть надвое и удалился, погрузив рот и щеки в упругое, ароматное, прохладное мясо монастырского арбуза и далеко выплевывая черные косточки с тщательным изяществом. На этот раз я уселся на срубе колодца, спиною ко всем. Я подобрал под себя ноги по-турецки: это мне живо напомнило тот вечер, жар и румянец залил мне лицо, и ясно опять я почувствовал ту чудесную жестокую руку вокруг сердца… Вдруг, без всякого повода и перехода, страшная мысль ударила меня по темени. Ведь я забыл взять с Адмирала клятву, что он никому не расскажет! В первый миг я не поверил своей памяти. Это было чудовищно невозможно.
2
красивый жест — фр.
В эту минуту я услышал крик. Это взывала ко мне Кися, вопя изо всех сил:
— Удирай! Белка ищет тебя! Белка идет тебя лупить!
Я обернулся и увидел свою «пару» — она бежала ко мне, и ее косы прыгали вокруг головы. Школа давно успела прожевать свои завтраки, и уже со всех сторон сбегались они полюбоваться на драку; а вдали, в первый раз за этот день, я увидел Белку, тонкую, быстроногую, без спешки несущуюся в направлении моего угла, бледную, как ангел смерти. Я знал ее воинские таланты, но срам был еще больше страха.
Я вскочил и помчался в дверь, оттуда — в сени, оттуда — вверх по лестнице. Кися, запыхаясь, бежала за мной и все время выкрикивала что-то бестолковое; она была в таком перепуге, что уж и не помнила слов — но я слышал ясно, как она кричала:
— Белка, Белка, он бежит по лестнице! Он прячется в раздевальной!
Я уверен, что Кися не хотела меня выдать, но она была очень взволнована и просто не могла удержать свои впечатления. Должен признаться, что я действительно спрятался в раздевальной. Я был раздавлен унижением, больше не чувствовал ни горя, ни обиды, с одним только желанием — умереть. Готов и поныне настаивать, что я, собственно, не спрятался: эти пальто и кофточки, среди которых я забился, были, в сущности, единственным подвернувшимся мне суррогатом самоубийства. Но суррогаты всегда бесполезны. Пролетела секунда — и я услышал бегущие легкие шаги; сильная рука вытащила меня из-за чьей-то полы — я зажмурил глаза и подчинился. Слышал я гневные слова, чувствовал косточки твердого кулака на своей переносице, удар ее ладони на моей щеке — мне было все равно. Мое бесчувствие разозлило ее: она сказала: «А, ты так?» — И рука ее схватила меня за волосы, рванула голову назад и вниз; я был вынужден свалиться на колени, и она больно зажала мой затылок и шею в сгибе локтя. Тогда я взглянул и прямо над собой увидел бледное лицо и горящие глаза; ее зубы не были сжаты, словно она хотела укусить; и, отпустив мои волосы, она высоко занесла правую руку для нового удара. Кися захлебывалась и бормотала у двери; прежде чем ударить, Белка обернулась к ней и крикнула:
— Убирайся, не то…
Я услышал топот убегающей Киси. Белка опять замахнулась. Но теперь на меня что-то нашло: теперь я ненавидел ее, во мне нарастал мятеж, желание унизить и оскорбить ее, и будь что будет. Прямо ей в лицо, так близко нагнувшееся к моему, что я чувствовал ее дыхание, прямо в лицо ей я злобно прошипел:
— Это правда, я тебя люблю, и ничего ты со мной не поделаешь!
Я опять зажмурился и ждал удара, дивясь, что он все еще не упал. Рука, сзади сжимавшая мою шею, стиснула еще больнее; мне трудно было дышать. Вдруг ее дыхание на моей щеке стало жарче и ближе. Она в самом деле хотела укусить; с ней это бывало, я знал; и опять в торжестве отчаяния я шепотом повторил свое оскорбление:
— Это правда…
Странная оказалась у нее манера кусаться. Это было не так больно, как я ожидал, — или если больно, то совсем по-другому. Оглядываясь теперь на то время, я вынужден прийти к заключению, что Белка была много старше своих лет. Укус ее тянулся без конца, века за веками, я задыхался, сначала это была пытка, но потом, по мере того, как скользили века за веками, пытка прошла, осталось только что-то новое и — не умею рассказать, какое. Вдруг это кончилось, я был свободен. Я не хотел встать; я сидел на полу, спрятав лицо в не знаю чью сорвавшуюся кофточку. Еще с секунду длилось молчание; потом я опять услышал ее голос, несколько издали, голос спокойный, холодный и повелительный: