Белорусцы
Шрифт:
Но и это не все. На каждого посла обещали выдавать по десяти щук замороженных, по одной щуке запеченной, по одной — с хреном, одну — с ухой и одну соленую; добавить также обещали леща для поджарки и леща на засолку. И пуд черной икры.
Вечером того дня я все это тщательно записал. Возможно, и королю, и сейму будет интересно, как мы ехали, что пили-ели. Пишу я чаще всего гусиным пером, хотя пробовал и вороньим, и лебединым, и павлиньим. Гусиное, однако, более ухватистое, а если хорошенько выварить его, то и очинка получается лучшей, не надо за двумя-тремя словами клевать чернильницу. Перья беру из левого крыла — по изгибу они лучше подходят к руке, если — правша. И приготовил их целую связку. Есть у меня
Не знаю да и знать мне не положено, почему пан Казимир Лев Сапега приезжал в Мстиславль. Может, по дороге в Смоленск у него охромела любимая лошадь, и он решил провести у нас несколько дней, пока выправится, тем более, что Мстиславль для него не чужой город: в свое время воеводой здесь служил пан Андрей Сапега, двоюродный брат отца. А может, решил поглядеть, как живут-мирятся православные, католики и униаты: десять лет прошло со времени гибели униатского епископа Кунцевича, а круги все еще шли по воде. Еще меньше знаю о том, почему на третий день пребывания его милости в городе меня вызвали пред очи его, и пан Казимир, с интересом оглядев меня, спросил, хочу ли я служить ему.
Как не хотеть! Я закончил полоцкий коллегиум, знал польский, греческий, латынь и, конечно, русский, у меня были хорошие отметки по риторике да и по другим наукам, я уже стал мстиславским подкоморием и стольником, но в молодости всем кажется, что способен на большее: хочется послужить Отечеству, но — как, чем? Короче, в душе вопрос о будущем стоял остро.
И все же, почему пан Казимир выбрал меня? Прослышал о моих успехах в науках? Или в память моего отца, погибшего в Дорогобуже в войске короля Владислава? А еще пан Казимир выбрал Модаленского, мстиславского войского, и Цехановецкого, подстольничего, и тоже непонятно почему. С другой стороны — как иначе? Побывал в городе и ничего не изменилось ни в чьей судьбе?
В общем, в скорочасье мы оказались в Вильне. Я служил писарем в канцелярии виленского воеводича (и усердием своим, некоторыми способностями, кажется, не разочаровал пана Казимира Сапегу). Конечно, первые месяцы часто вспоминал Мстиславль, мать, сестер и братьев, а еще по десяти раз на день вспоминал Кристинку.
Я впервые ее увидел, когда… Нет, не так, я видел ее сто раз, но это ничего не значило, как вдруг вечером заметил, что она моет в нашей сажалке ноги, она тоже меня заметила и торопливо сбросила на ноги подол сарафана. Глядела, словно ожидала, что скажу. Может, напомню, чья это сажалка и она не должна совать в нашу воду свои белые ноги. Я улыбнулся в ответ, а она нет. Ополоснула ступни и пошла по траве к своему дому. Назавтра я опять укараулил ее, и опять ничего не дрогнуло в лице Кристинки. А может, не в белых ногах дело, а в том, что в последнее время в доме нередко произносились женские имена, как возможных невест для меня, и ее имя в том числе. Но и о том говорилось, что хороша шляхтяночка и родители достойные люди, но беден ее отец, как Лазарь, яко наг, яко благ.
Так это и продолжалось. Каждый вечер она приходила мыть ноги, я следил из-за куста малины, а потом возникал на дороге. Равнодушие давно исчезло с ее лица, но в том-то и дело, что уже приехал в Мстиславль пан Казимир и судьба моя была решена.
Пришел и день отъезда. Мы паковали наши вещи, ходили из дворца к карете, Кристинка тоже вертелась неподалеку, и я раз за разом поглядывал на нее, а она — на меня. Наконец, собрались, уложились. В путь? Братья, сестры стояли у кареты, мама утирала слезы, но и Кристинку я боковым зрением не упускал из виду. В путь! Один поворот, другой — вот и позади вся прошлая жизнь. Никогда больше ее не увижу. Но что это? Метнулась тень на выезде из
Почти год прослужили мы с Модаленским и Цехановецким в канцелярии виленского воеводича, и вдруг узнали, что готовится великое посольство в Москву и нам предстоит ехать.
Определился и срок: 1-го февраля по нашему календарю. Но до этого дня и этой — кому радости, а кому печали — в моей жизни случилось нечто такое, что назвать я не умел и не смел. Как далеко улетела в одночасье бедная белоногая Кристинка!..
Конечно, ничего бы не случилось, если бы его милость пан Казимир не пригласил меня с Модаленским и Цехановецким на банкет, который устраивал по случаю отъезда посольства в Москву, и там я увидел панночку Анну, его младшенькую, любимую дочь.
Нет, я и приблизиться к ней не посмел. Я только глядел, как она танцует, и ненавидел Модаленского, который шел с ней в торжественной Ягеллонской алеманде. Кроме врожденной робости была и иная причина моей нерешительности: в иезуитском коллегиуме нас не учили танцевать. Модаленский был счастливее: он закончил Виленский университет. Там, конечно, танцевать тоже не учили, но студиозусы осваивали это искусство самостоятельно.
И все же глазами мы встретились. И это уже была беда.
— А что, хороша панночка? — произнес Модаленский после банкета, а мы с Цехановецким промолчали, потому что уж очень была она далека от нас, не бедных, но и отнюдь не богатых шляхтичей.
Но в том-то и беда, что мне показалось — вот она, рядом, стоит лишь встретиться взглядами.
На следующий день я побежал в костел Святой Анны, куда ходила семья пана Сапеги, чтобы увидеть панночку. В костелах я, хотя и учился у полоцких иезуитов, чувствовал себя как в театре: интересно, красиво — а не дома. Иезуиты не раз пытались склонить меня покреститься в римскую веру, однако я так и остался православным. Но сейчас не об этом речь, а о том, что я сходил на мессу в костел Святой Анны и не раз пожалел об этом. Я и сегодня жалею. Жизнь почти вся прошла, а жалею. Если бы она, панночка, — конечно, опять нечаянно, случайно, — не посмотрела на меня, возможно, пролетела бы та встреча мимо, как улетело вспоминание о Кристинке.
Накануне отъезда пан Казимир пригласил нас с Модаленским и Цехановецким на прощальный обед. Нет, за стол с нами панночка не села, лишь пробежала, правильнее, проскакала мимо, с любопытством взглянув на нас. А мне и этого хватило, как оказалось — на всю жизнь.
Несколько дней спустя мы тронулись в путь. Ненадолго заехали в Толочин и Черею, где у его милости были дворцы и земли, затем взяли направление на Смоленск. В Смоленске мы должны были встретиться с паном Песочинским, первым послом, и уже вместе двигаться в Москву.
Панночка Анна тоже выпросилась у отца ехать, но не в Москву — там ей делать нечего, — а в Черею, которую она любила, где проводила летние месяцы, а теперь появилась возможность побывать там и зимой. На остановках, когда пан Казимир устраивал обеды и приглашал нас, мы оказывались почти рядом в тесной для всех карете, и хотя страшно было мне глядеть на нее — потому, что боялся увидеть в ее глазах догадку и недоумение (кто я? как смею?), я ловил ее взгляды, — другой возможности сообщить о моем счастье-несчастье не было. И она, наверно, догадалась, приняла мое сообщение — улыбнулась. Нет, я прекрасно понимал, что улыбка адресовалась не мне, это была улыбка женщины, получившей еще одно подтверждение своей красоты, но наверно, сущность женщины такова, что желает получать все новые и новые подтверждения, и мало ей дела до того, что душа моя мучается и рвется, а все равно жаждет таких мучений. К концу нашего путешествия она уже не только улыбалась, но и гримаски строила, и голосок ее звенел, как у поющего ангела.