Беловодье
Шрифт:
— Ты! Ванюшка!
— Агы-ы… кого там?
Акулина привстала, опустилась на него горячей грудью, прилипла к самому лицу.
— Ваня!
Называла так редко, лишь в минуты близости.
Иван открыл глаза, насторожился. Утомленный вечерними ласками, он осилил усталость, и быстро проснулся.
— Ты чево не спишь-то? Рази холодно? Ложись вот так.
— Ваня!
— Ну?
— Боязно мне што-то.
— Плю-юнь.
— Другой месяц, однако, пошел… Привязалось видно…
— Чево это?
— Да так.
Иван понял
— Али што почуяла?
— Ага.
Она опрокинулась на спину и лежала, непокрытая по пояс, не чувствуя холода.
Иван приподнялся на локте, склонился над ней и гладил по лицу ладонью. Что было сказать и как сказать? Вдруг явился откуда-то стыд, совсем особенный, не уличный, и то, что раньше было будничным, простым, теперь стало выше давно знакомых слов и понятий.
Словно его чутко подслушивала ночь, Ванюшка наклонился еще ниже, подавляя шепот:
— Понесла?
Акулина не отозвалась, не шевельнулась. Он только видел черные провалы ее глаз и чувствовал — глядят они не по-дневному, не так, как на всех и всегда, а глядят самым дном. Иван обнял ее, тиснул крепко и прилип губами к голой шее…
Костер потух. По краю неба, в глубине долины, пала предрассветная серая занавесь, скрывая великую тайну — нарождение нового яркого дня.
Уже целую неделю шли песками. Во всю ширь раскинулась пустыня, бесконечным морем уходя за горизонт. Лишь позади синеющей невысокой каймой колыхались в знойном мареве оставленные горы. На них оглядывались часто, но никто не говорил об этом, хоронился от других.
Пустыня встретила сурово. Сухая, знойная, величественно строгая в своем молчании, она ничего не сулила и ничем не радовала. Каждый знал, что здесь надежда — только на себя. Раз осмелился — иди вперед, иди, не останавливаясь, не сворачивая и не оглядываясь. Только смелый пройдет. Будет жечь тебя, будет голод томить, будет смертью пугать — все иди, все вперед.
Асон с Панфилом много говорили о прежних странствиях, и к ним прислушивались. И как было не верить, глядя на Панфила? Он опять был впереди, он знал, куда ведет.
Идти старались по ночам: боялись, что лошади не вынесут зноя. Они спали с тела как-то сразу. Сухой, колючий саксаул не мог им заменить душистых зеленых лугов, а воды встречалось так немного, и была она такая, что только мучительный голод и жажда заставляли пить ее сквозь зубы. На каждом дневном переходе попадались колодцы — с широким устьем небрежно разрытые ямы. Прежде чем достать воды, подолгу приходилось выгребать сырой песок, идти дырой все вглубь и вглубь, а потом часами ждать, пока насочится вода…
Ночь была свежая, лунная. Ехали сгрудившись, стараясь держаться плотнее. В родных горах не раз случалось в одиночку путаться ночами по глубоким падям и уремам, слышать треск под крепкою ногой косматого «хозяина», ночевать в покинутой избушке разоренного бродяги, сталкиваться носом к носу с темным человеком, но все это было
При лунном свете серые пески лежали рябью, темными прерывистыми полосами. Чем дальше, тем меньше, короче и ниже становились полосы, сливаясь в ровное, безгранно-огромное поле.
С самого утра на душе неспокойно. Бергал отстал и не показывается. Случилось вечером: у колодца застали небольшой калмыцкий караван. Хрисанф соблазнился, на коней позарился. Стал торговать — не вышло: выдавал за них дешевле, чем за курицу. Обидно стало: вдруг орда и на тебе — артачится. Дальше — больше. Остальные поддержали. Асон с Панфилом вспомнили былое, как насели, как вскинули ружья! Не дрогнула старая рука, наметанная на прицелах по калмыцким головам… Долго кружились и кричали калмыки, попусту разбрасывая стрелы, и не выдержали, побежали, побросавши все добро, оставив пятерых убитыми. Сенечка действовал на славу, а как начали делить, Хрисанф обидел, отобрал вороного коня. Из-за этого коня Бергал и бился, только одного и видел, когда грех на душу принимал — уложил двух человек да побывал на третьем, а Хрисанф налился кровью, подскочил и выхватил из рук поводья.
— Где тебе! Не к рылу конь-то.
Сенечка осатанел, накинулся, да тот отшвырнул его, ногой притопнул и еще расхохотался:.
— Как его забрало, парень!
Теперь Сенечка пропал. Когда пошли со стану, он остался. Думали, догонит, как бывало не раз, а теперь и не придумаешь, куда его закинуло.
— Нет, скажи, кого он там удумал? — снова вспомнил Назар, обращаясь к Асону.
Старик солидно помолчал, поправился в седле и нахлобучил глубже шапку.
— Надо так располагать, что обернулся… Без пути ему с нами.
Он не одобрял Хрисанфа, но и от Бергала с самого начала не ожидал хорошего.
— Лучше бы и не вязался. Миру не выносит, как поганый ладану, а сам все вяжется.
— Душа, парень, ищется, — вставил задремавший в седле Анисим, — жизнь-то шибко уж нескладная, собачья, прямо, так сказать, ну, оно и манит к людям.
— Ну, дак ты пошто все выкамуриваешь? — внушительно спрашивал Назар, будто обращаясь к Сенечке. — Слова гладкого не скажет, все с гвоздями, с заковыками. Покуль гладишь по шерсти — молчит, а поведи напротив — ерихорится.
— Да подавись он и конем-то! — отзывается Хрисанф. — Лошаденка так себе, запаренная, с виду только манит. Будь он с ней! Бери. Отдам…
Панфил придерживает лошадь.
— Всякому, Хрисанф, не за любо покажется. Всем известен Сенечкин обычай. Надо бы подальше.
— Да кому тут коня-то? Ну, скажи, кому отдать? Добро бы, путный был. Сесть путем не сядет, все с пенька таращится.
— Нет, ты шибко его не охаивай, — вступился Анисим, — с лошадью он мастер.
— Мастер! Тоже выговорит… Да отдам, поди он к ляду.