Белый Доминиканец
Шрифт:
Внизу, в Пекарском ряду, я встречаю актера Париса в тот самый момент, когда он в своих скрипучих сапогах выходит из узкого прохода.
Он знает, кто я такой. Это видно по его взгляду. Это — старый, полный, гладковыбритый господин с отвисшими бакенбардами и красным носом, который дрожит при каждом шаге.
На голове у него берет, на шейном банте — булавка с серебряным лавровым венком, на огромном животе — часовая цепочка, сделанная из заплетенных в косу волос.
Он одет в сюртук и жилет из коричневого бархата; его бутылочного цвета брюки слишком узки для его толстых ног, и так длинны, что торчат
Догадывается ли он, что я иду на кладбище? И зачем я хочу украсть там розы? И для кого? Но что это я? Это знаю только я один! Я упрямо смотрю ему в лицо, умышленно не здороваюсь, но у меня замирает сердце, когда я замечаю, что он твердо, выжидающе смотрит на меня из-под приспущенных век, останавливается ненадолго, посасывая свою сигару, а затем закрывает глаза, как человек, которому в голову пришла какая-то особенная мысль.
Я стараюсь проскользнуть мимо него как можно быстрее, но тут я слышу, как он, громко и неестественно откашливаясь, как бы начинает декламировать какую-то роль: «Гм-м, гм-м, гм-…». Ледяной ужас охватывает меня, и я пускаюсь бежать. Я не могу поступить иначе. Вопреки мне самому, мой внутренний голос говорит: «Не делай этого. Ты сам себя выдал!». Я потушил фонари на рассвете и вновь уселся на террасе, хотя теперь я знаю: пройдут часы, прежде чем появится Офелия и откроет окно. Но я боюсь, что просплю, если пойду и опять лягу спать, вместо того, чтобы ждать.
Я положил для нее на карниз три розы и при этом так волновался, что быстро спрятался в узкий проход.
Сейчас я представляю себе, как будто я лежу раненый внизу, меня вносят в дом, Офелия узнает об этом, понимает в чем дело, подходит к моему ложу и целует меня с умилением и любовью.
Затем мне снова делается стыдно, и я внутренне краснею оттого, что я так глуп. Но мысль о том, что Офелия страдает из-за моей раны, мне сладостна.
Я гоню от себя прочь другую картину: Офелии девятнадцать лет, но она уже молодая дама, а мне — только семнадцать. Хотя я немного выше ее, она могла бы поцеловать меня только как ребенка, который поранился. А я хочу быть взрослым мужчиной, но таковому не пристало беспомощно лежать в постели и ждать от нее заботы. Это мальчишество и изнеженность!
Тогда я представляю себе иную картину — ночь, город спит, вдруг я вижу из окна огненное зарево. Кто-то вдруг кричит на улице: «Соседний дом в огне!». Спасение невозможно, потому что обвалившиеся горящие балки преградили Пекарский ряд.
Напротив в комнатах уже загорелись гардины. Но я выпрыгиваю из окна нашего дома и спасаю свою возлюбленную, которая без сознания, в полуудушье от дыма и огня, как мертвая, лежит на полу в ночном платье.
Сердце мое выпрыгивает из груди от радости и восторга. Я чувствую ее обнаженные руки на моей шее, когда я несу ее, бессильную, на руках, и холод ее неподвижных губ, когда я ее целую. Так живо я себе это все представляю!
Снова и снова эта картина оживает в моей крови, как если бы весь сюжет со всеми его сладкими, обворожительными подробностями замкнулся в бесконечном повторении, от которого я никак не могу освободиться. Я радуюсь, зная, что образы проникли в меня так глубоко, что сегодня ночью я увижу это во сне как наяву, живым и реальным. Но как еще долго ждать!
Я высовываюсь в окно и смотрю на небо:
Она должна догадаться! Невозможно, чтобы горячие, полные страстного желания мысли любви, которые исходят из моего сердца, не достигли бы ее, как бы холодна и безразлична она ни была.
Я закрываю глаза и представляю так живо, как только могу, что я стою над ее кроватью, склоняюсь над спящей и целую ее со страстным желанием ей присниться.
Я так ярко все себе вообразил, что некоторое время не могу понять, сплю ли я или со мной происходит нечто иное. Я рассеянно уставился на три белые розы на карнизе, пока они не расплылись в туманном свете серого утра. Я гляжу на них, но меня мучает мысль, что я их украл на кладбище.
Почему я не украл красные? Они принадлежат жизни. Я не могу себе представить, что мертвец, проснувшись и заметив, что красные розы с его могилы исчезли, потребует их назад.
Наконец взошло солнце. Пространство между двумя домами наполняется светом его лучей. Я парю над землей в облаках и более не вижу узкого прохода; он поглощен туманом, который утренний ветер принес с реки.
Светлый образ движется в комнате напротив. Я трусливо затаил дыхание. Крепко цепляюсь руками за перила, чтобы не убежать…
Офелия!
Я долго не верю своим глазам. Ужасное чувство невыразимой нелепости душит меня. Сияние страны снов исчезает. Я чувствую, что оно никогда больше не вернется, и что сейчас я должен провалиться сквозь землю, что должно случиться нечто ужасное, чтобы предотвратить то чудовищное унижение, которому я сейчас подвергнусь, представ в столь смехотворном виде.
Я делаю последнюю попытку спасти себя от себя самого, судорожно тру рукав, как будто там какое-то пятно.
Затем наши глаза встречаются.
Щеки Офелии горят, я вижу как дрожат ее белые руки, сжимающие розы. Мы оба хотим что-то сказать друг другу и не можем; каждый понимает, что он не может совладать с собой.
Еще один взгляд — и Офелия снова исчезает. Совсем как ребенок, я сижу на корточках на ступенях лестницы и знаю только одно: во мне сейчас живет, вытеснив мое я, одна только пылающая до неба радость, радость, которая есть литургия полного самозабвения.
Разве так бывает в действительности?
Офелия — юная, но уже взрослая дама! А я?
Но нет! Она так же юна, как и я. Я снова представляю себе ее глаза, еще яснее, чем тогда, в реальности солнечного света. И я читаю в них: она такой же ребенок, как и я. Так, как она, смотрят только дети! Мы оба дети; она не чувствует того, что я всего лишь глупый подросток!
Я знаю — так говорит мне сердце, которое ради нее готово разорваться на тысячи кусочков — что мы сегодня еще встретимся и что это произойдет само собой. И еще я знаю, что это случится после захода солнца в маленьком саду у реки перед нашим домом, и нам не нужно друг другу об этом ничего говорить.