Белый Доминиканец
Шрифт:
Прежде, чем взошло солнце, я как приветственный знак отломил для него ветку акации и воткнул ее в землю, чтобы она проросла и когда-нибудь сама стала деревом. При этом у меня было чувство, что я как-то обогатил мир жизни.
Еще до того, как появилось само великое светило, первые предвестники его сияния поглотили голову Медузы. И такие грозные и темные прежде облака превратились в необозримое стадо белых агнцев, плывущих по залитому лучами небу.
XII. «Ему должно расти, а мне умаляться»
«Ему должно расти,
«Он стал странным человеком, как и его дед, — слышал я, как шептали старики, когда я сталкивался с ними в городе. — Из месяца в месяц его дела все хуже и хуже». «Он стал бездельником и зря растрачивает дни, отпущенные Господом! — ворчали самые озабоченные. — Видел ли кто-нибудь, как он работает?». Позднее, когда я уже стал взрослым мужчиной, слухи превратились в устойчивое мнение: «У него недобрый взгляд, избегайте его. Его глаз приносит несчастье!». И старухи на Рыночной площади протягивали мне «вилы» — широко расставленные указательный и средний пальцы — чтобы защититься от колдовства, или крестились.
Затем стали говорить, что я — вампир, лишь с виду похожий на живое существо, который высасывает кровь у детей во время сна; и если на шее грудного ребенка находили две красные точки, то поговаривали, что это следы моих зубов. Другие, якобы, видели меня во сне полуволком-получеловеком и с криком убегали, когда замечали меня на улице. Место в саду, где я любил сидеть, считалось заколдованным, и никто не отваживался ходить по нашему узкому проходу.
Некоторые странные события придали всем этим слухам видимость истины.
Однажды поздним вечером из дома горбатой швеи выбежала большая лохматая собака хищного вида, которую никто раньше не встречал, и дети на улице кричали: «Оборотень! Оборотень!». Какой-то мужчина ударил ее топором по голове и убил. Почти в то же самое время мне повредил голову упавший с крыши камень, и когда на другой день меня увидели с повязкой на лбу, посчитали, что я участвовал в том ночном кошмаре, и раны оборотня превратились в мои.
Затем случилось так, что какой-то окрестный бродяга, которого считали душевнобольным, среди бела дня на Рыночной площади поднял в ужасе руки, когда я появился из-за угла, и с искаженным лицом, как если бы узрел дьявола, упал замертво на мостовую.
В другой раз по улице жандарм тащил какого-то человека, который все вырывался и причитал: «Как я мог кого-то убить? Я целый день проспал в сарае!». Я случайно проходил мимо. Как только этот человек меня заметил, он бросился ниц, показывая на меня и крича: «Отпустите меня, вот же он идет! Он снова ожил!». «Все они видят в тебе голову Медузы, — пришла мне однажды в голову мысль, потому что подобные вещи случались уж слишком часто. — Она живет в тебе. Кто ее видит, тот умирает. Кто только предчувствует — приходит в ужас. Ведь ты видел в зрачках призрака то, что приносит смерть и что живет в каждом человеке. И в тебе тоже. Смерть живет у людей внутри, и поэтому они не видят ее. Они — не носители
И действительно, земля год от года становилась для меня все более и более сумрачной долиной смерти. Куда бы я ни бросил взгляд, повсюду — в форме, слове, звуке, жесте — чувствовал я присутствие страшной госпожи мира: Медузы с прекрасным, но одновременно ужасным ликом.
«Земная жизнь — это постоянное мучительное рождение все заново возникающей смерти», — это ощущение не покидало меня ни днем, ни ночью. — «Жизнь необходима лишь как откровение смерти». Эта мысль переворачивала во мне все обычные человеческие чувства.
Желание жить представлялась мне кражей, воровством по отношению к моей сущности, а невозможность умереть представлялась гипнотическими узами Медузы, которая, казалось, говорила: «Я хочу, чтобы ты оставался вором, грабителем и убийцей, и так и скитался по земле».
Слова Евангелия: «Кто возлюбит свою душу, тот потеряет ее, кто возненавидит ее — тот сохранит», — стали выступать из темноты, как лучезарный поток света. Я понял их смысл. То, что должно расти — это мой Первопредок. Я же должен умаляться!
Когда тот бродяга упал на Рыночной площади, и его лицо начало застывать, я стоял в окружавшей его толпе, и у меня было жуткое чувство, будто его жизненная сила, как дуновение, входит в мое тело.
Как будто на самом деле я был вампирическим вурдалаком, с таким сознанием вины я выскользнул тогда из толпы, унося с собой отвратительное чувство — моя жизнь держится в теле только за счет того, что она ворует у других. А тело — лишь блуждающий труп, который обманул могилу, и тому, чтобы я начал заживо гнить, подобно Лазарю, препятствует только отчужденный холод моего сердца и моих ощущений.
Шли годы. Но я замечал это лишь по тому, как седели волосы моего отца, а сам он дряхлел.
Чтобы не давать пищи суеверным страхам горожан, я все реже и реже выходил из дома, пока, наконец, ни пришло время, когда я в течение целого года оставался дома и даже ни разу не спускался к скамейке в саду.
Я мысленно перенес ее в свою комнату, сидел на ней часами, и при этом близость Офелии пронизывала меня. Это были те редкостные часы, когда царство смерти было не властно надо мной.
Мой отец стал странно молчалив. Часто в течение недель мы не обменивались с ним ни единым словом, за исключением утренних приветствий и вечерних прощаний.
Мы почти совсем отвыкли от разговоров, но казалось, что мысль нашла новые пути для коммуникации. Каждый из нас всегда угадывал, что нужно другому. Так однажды я протянул ему необходимый предмет, о котором он ничего не говорил вслух. В другой раз он принес мне книгу из шкафа, перелистал и протянул мне ее, открыв именно на тех словах, которые внутренне занимали меня в данный момент.
По нему я видел, что он чувствует себя совершенно счастливым. Иногда он подолгу останавливал на мне свой взгляд; в нем светилось выражение глубокого удовлетворения.