Белый клинок
Шрифт:
Сетряков, сгорбившись у печурки в пристрое, задумчиво смотрел на огонь, вспоминал свою поездку по тылам красных — много все ж таки полезного привез он тогда из разведки Сашке Конотопцеву. И про Северный и Южный отряды красных узнал, и про конницу, которую ждали из-под Ростова, даже бронепоезд на путях видел. Сашка удивлялся, хлопал Сетрякова по плечам, хвалил: ай да дед! Молодец! Жаль, орденов у них пока в дивизии нету, а то б нацепил. Сетряков улыбался радостно и счастливо — начальство хвалит, как же!.. Совсем по-мальчишески блестели у него глаза и хотелось простить Сашку за обычное его хамство и насмешки.
Но, оставшись один, Сетряков
Мысли его опять вернулись к чекисту Павлу: если такие люди борются за Советскую власть, то ничем ее, эту власть, не сломить, она будто из железа. Разве выдержал бы кто-нибудь из повстанцев такое зверство?! Куда там! В любую веру после пяти розог обернутся, после первой зуботычины на колени упадут, а Павло… ведь не попросил пощады, не склонил голову!
«Эх, старый хрен, — корил себя Сетряков. — Не предупредил парня, мол, не ходи, Павло, к нам в Старую Калитву, поймают тебя, не отпустят живым…» Он понимал, что корил себя, может, и зря, вины его тут особой нет, но то, что он потом признал Павла, подсказал Сашке… да, тут прощения ему нет. Сказал бы Конотопцеву: не видал, не знаю, первый раз на глаза попадается — глядишь, и отпустили бы парня. А так — казнить и все. Все, дескать, сходится… Жаль Павла, очень жаль!..
Или с Лидкой, пленницей, что вытворяют. Не игрушка это, живой человек, дивчина. А над ней целым штабом измываются, свадьбу эту затеяли — на, мол, Иван Сергеевич, атаман ты наш головастый, награду тебе за успешные бои, за расправу над красными продотрядовцами и сонными красноармейцами!.. Тьфу, паскудники!
Помочь бы, в самом деле, бежать Лидке, да как? Филька с бабкой Авдотьей сговорился, застращал старуху: чуть что — скажи, старая, а не то… — и ладонью по горлу себе провел. И сотворит, бандюга, глазом не моргнет.
Ладно, может, поколотят Колесникова под Евстратовкой, Стругов тогда и сам сбежит, и так уже закрутился, как ужака под вилами. Не будет же он сидеть на Новой Мельнице и ждать, покуда сюда красные явятся — отвечать перед властями придется по всей строгости.
…К ночи прискакал на Новую Мельницу Марко Гончаров. Кинув Стругову поводья, велел поставить коня в конюшню, а попозже, когда остынет, напоить. Сказал, что к утру должен вернуться в Криничную, там затевается «серьезное дело», что «красным там крышка». Марко говорил все это с пьяной ухмылкой, глаза его бегали по лицам недоверчиво слушавших Стругова и деда Сетрякова, все искали
Сетряков догадался вдруг, что Марко попросту сбежал с поля боя, что «крышка» под Криничной не красным, а наоборот, повстанцам, и Гончаров просто-напросто спасает свою шкуру. Но сюда, на Новую Мельницу, являться сейчас тоже было опасно; Марко, может, и не знал, что красный полк занял сегодня Старую Калитву, утром, не позже, красноармейцы будут здесь… Что-то нужно было Гончарову в штабном доме, но что?
Скоро все прояснилось. Марко выгнал Стругова и его, Сетрякова, в пристрой, велел и бабке Авдотье пойти «прогуляться до соседки», у него-де важный разговор с Лидой, Колесников поручил «побалакать с его жинкой с глазу на глаз». Бабка молчком поскреблась к соседям, а Стругов с Сетряковым потоптались на морозе во дворе да и потянулись в пристрой.
Не прошло и пяти минут, как из дома донесся истошный и тут же задавленный крик Лиды, потом все стихло, как умерло. Сетряков встревожился, хотел было пойти узнать, в чем там дело, но Филька захохотал, грубо дернул старика за рукав полушубка, усадил на место, перед горящей печуркой. «Не рыпайся, дурья голова. Сказано: семейные разговоры у них. Нехай балакають».
Он, оказывается, знал обо всем, посмеивался сейчас, вороша угли в грубке, сплевывал под ноги. К звукам из дома прислушивался чутко, даже дверь открыл, потом и этим не удовлетворился, вышел во двор.
Вернулся довольный, с блудливой физиономией сказал:
— Все там в ладу. Лампа светит, балакають…
Часа через два, к полуночи, сунулся в пристрой Гончаров, рожа у него была красная, довольная.
— Ну, Филимон, пойдешь? — многозначительно подмигнул он Стругову.
— Хай ему черт! — махнул рукой Стругов. — Вы — командиры, вам, может, и простится. А мы с дедом — люди маленькие… Заявится вдруг Иван Сергеич, шо мы ему скажемо? Лидку он нам стеречь велел.
— Куда он там явится! — захохотал Гончаров. — Красные тут с часу на час объявятся, а Ивану, похоже, того… — И он выставил вперед грязный палец давно не мытых рук, выразительно чмокнул губами: чмок!.. — Да и всем нам… В чека умеют стрелять.
Марко смотрел при этом на деда Сетрякова, и тот похолодел от вида мертвого, ледяного какого-то взгляда Марка; в глазах его стыл смертный, животный страх.
— А мы… як же нам, Марко? — У Стругова сама собою отвалилась челюсть, он медленно, но верно соображал, что и под Криничной Колесников разбит, что гонят его взашей где-то поблизости, и теперь каждый должен подумать о себе. — Сам-то… Иван Колесников… живой ай нет? — спросил он Гончарова, который уже запахивал полы добротного полушубка, собирался уходить.
— Сам-то… Может, и живой, — усмехнулся Гончаров. — Лидку наказывал беречь пуще глаза… Го-го-го… Зря ты, Филимон, отказался. Ох и сладкая, стерва!
Стругов вышел вслед за Марком; дед слышал, как они тихо переговаривались возле сарая, где стоял оседланный уже конь, спорили о чем-то. Потом Гончаров уехал в ночь…
Под самое утро Сетряков осторожно, на цыпочках, прокрался в дом. Филька спал, храпел беззаботно, пьяно — в передней все было разбросано, по полу разлита то ли вода, то ли еще что; у кровати Стругова валялся обрез, и дед поднял его, сунул за печь, в тряпье — пускай этот дурак поищет.