Берлин-Александерплац
Шрифт:
Что до нас, товарищи, то мы избирательные бюллетени в руки не возьмем, на выборы не пойдем! В воскресный день лучше за город съездить. А почему? Потому что избиратель через законность не переступит. А что такое законность? Законность — это насилие, это грубая сила власть имущих. Эти зазывалы, эти шаманы хотят, чтобы мы делали хорошую мину при их плохой игре. Они замазывают всё — болтают, думают, что мы не разберемся в их законности. Ну, а мы не пойдем на выборы, мы знаем, что такое эта самая законность и что такое государство! Для нас в этом государстве все двери закрыты! Для государства мы, в лучшем случае, казенные ослы! Вот наши шаманы и хотят поймать нас на удочку — они хотят превратить нас в законопослушных, казенных ослов. И большинство рабочих давно уже идет у
И правые и левые ликуют и в один голос вещают: «Благодать нисходит свыше!» — то есть от государства, от закона, от установленного правопорядка. Оно и видно! Для всех граждан государства предусмотрены в конституции разные свободы. Они конституцией закреплены, их с места не сдвинешь! А ту свободу, какая нам нужна, никто нам не даст. Самим надо ее взять! Разумных людей такая конституция не устраивает. На что они нам, бумажные свободы? Только захочешь ими воспользоваться, а блюститель порядка уже тут как тут и хлоп тебя дубинкой по башке. И попробуй, скажи ему — в конституции, дескать, такие свободы значатся. Он в ответ рявкнет: «Цыц! Помалкивай!» И прав будет: он и слыхом не слыхивал о конституции, а зато устав свой назубок знает. На то ему и дана в руки дубинка, чтобы вы все язык за зубами держали! Скоро дело до того дойдет, что в основных отраслях промышленности и бастовать нельзя будет. Государственный арбитраж висит у вас над головой, как топор, — попробуй побастуй!
Товарищи, перед каждыми выборами вам говорят, что на сей раз будет лучше, вот ужо! Вы только постарайтесь как следует — агитируйте за наших кандидатов дома и на работе. Еще пяток голосов, еще десяток, а там сами увидите. Как бы не так! Держи карман шире! Слепые вы! Водят вас по кругу, а вы думаете, что вперед идете. Все остается по-старому! Парламентаризм увековечивает нищету рабочего класса! Вот говорят еще о кризисе правосудия, о том, что необходимо реформировать судебные учреждения. Суд, мол, надо перетряхнуть! Надо, говорят, обновить состав судей. Суд должен стать опорой республики, оплотом законности и справедливости! Не нужно нам новых судей. Не нужно нам правосудие — ни старое ни новое! Мы требуем свержения существующего строя и призываем массы к действию! Все в ваших руках — прекратите работу, и вы добьетесь своего. Как это в нашей песне поется: «Все машины остановит твоя крепкая рука!» Но пора от слов перейти к делу. Мы не позволим убаюкивать себя парламентаризмом, пособиями, пенсиями и всем этим социальным надувательством! Мы — непримиримые враги государства. Долой законы! Да здравствует самовластие народа!
Франц расхаживает с хитрецом Вилли по залу, слушает, покупает брошюрки, набивает ими карманы. В общем-то он не любит политики, но Вилли уже не первый день обрабатывает его. Франц с любопытством слушает оратора. Порою ему кажется, что все это так и есть; вот оно — хоть руками бери! Загорится, но тут же и остынет. Нет, вроде не то!
Однако от Вилли он не отстает, идет за ним по пятам. А оратор продолжает:
— Существующий социальный строй зиждится на экономическом, политическом и социальном порабощении трудящихся. Право собственности, монопольное владение средствами производства и государство, как монополия власти, — таковы детища этого строя. Не удовлетворение естественных человеческих потребностей, а перспектива получения прибыли является основой современного производства. Прогресс техники лишь беспредельно усиливает богатство имущих классов, обрекая широкие массы на беспросветную нищету. Государство служит защите привилегий имущих классов и подавлению широких масс! Чтобы сохранить монополию богатства и классовые противоречия, государство прибегает к обману и насилию, не останавливаясь ни перед чем. С возникновением государства начинается эпоха организованного насилия меньшинства над большинством. Личность становится марионеткой, превращается в ничтожный винтик огромного механизма. Вставай, рабочий народ! Мы добиваемся не захвата политической власти, как все другие
Франц Биберкопф изо всех сил старался усвоить то, чем пичкал его Вилли. Как-то после собрания в какой-то пивной они сцепились с одним пожилым рабочим. Вилли с ним еще раньше познакомился, а тот считал, что Вилли работает на одном с ним заводе, и все подбивал его заняться агитацией. Вилли нагло рассмеялся ему в лицо.
— Послушай, — говорит, — с каких же это пор я тебе товарищ? Я ведь на акул капитала спину не гну!
— Ну, где-нибудь ты же работаешь? Вот и действуй там!
— А там нечего действовать. Где я работаю, все сами знают, что им делать!
Вилли так и покатывается со смеху. Вот номер! Франца даже за ногу ущипнул, только еще не хватает с горшком клейстера бегать по улицам и расклеивать для этих деятелей плакаты. Вилли, посмеиваясь, глядит на рабочего. У того волосы с проседью; рубашка на груди расстегнута.
— Скажи, ведь ты же распространяешь эти газеты — «Пфаффеншпигель», «Шварце фане», «Атеист» — и какие там еще у вас, анархистов, печатают! Ну, а сам-то ты заглянул в них хоть разок, знаешь, что в них пишут?
— Полегче на поворотах, малый! Хочешь, я тебе покажу, что я сам писал?
— Верю, верю! Стало быть, тебе палец в рот не клади! Только ты как-нибудь на досуге перечитай, что ты там написал, да и живи по-написанному. Вот, например, тут у вас, в статье «Культура и техника», что сказано? Ты послушай: «В Египте рабы, не зная машин, десятки лет воздвигали гробницы фараонам, а европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала. И это прогресс? Пожалуй, не для кого?» Ну что? По-твоему, надо, значит, и мне тянуть лямку, чтобы Крупп в Эссене или Борзиг в Берлине прикарманили лишнюю тысячу марок в месяц? Гляжу я на тебя и никак не пойму, что ты за человек. И ты считаешь себя сторонником прямого действия? Что-то я не вижу, как ты действуешь. Может быть, ты видишь, Франц?
— Брось, Вилли, будет тебе!
— Нет, ты мне скажи, в чем ты видишь разницу между вот этим товарищем и любым «соци»?
Рабочий плотнее уселся на стуле. А Вилли свое:
— На мой взгляд, тут нет никакой разницы, товарищ, это я тебе прямо скажу. Разница только на словах да на бумаге — в газете! Ладно, допустим, добьетесь вы того, чего хотите! А дальше что будете делать? Не знаешь? То-то! А вот что ты сейчас делаешь, это всякий видит? то же самое, что и любой социал-демократ. В аккурат то же самое! Так же стоишь у станка, приносишь домой какие-то гроши, а акционеры получают дивиденды за твой счет. Словом, «европейские рабочие десятки лет гнут спину у машин на благо частного капитала». Кстати, не ты ли это писал?
Седой рабочий поглядывает то на Франца, то на Вилли, то оглядывается назад — там, у стойки, его знакомые. Потом он подвигается вплотную к столику и шепотом спрашивает:
— А вы что делаете?
Вилли, сверкнув глазами, обращается к Францу:
— Скажи ты.
Франц отнекивается. Его, мол, политика не интересует. Но седой анархист не отстает.
— Мы же не о политике говорим, а о себе. Ну, где же ты работаешь?
Откинулся Франц на спинку стула, посмотрел анархисту в глаза. Есть жнец, Смертью зовется он…
И должен я плакать и стенать на горах и сетовать при стадах в пустыне, ибо нет там больше живой души, и птицы небесные и скот, — все погибло.
— Какая у меня работа, это я могу тебе сказать, коллега, потому что в партиях я не состою. Хожу по городу, на хлеб себе добываю и нигде не работаю, пускай другие за меня работают!
Что это он мелет? Разыгрывают они меня, что ли?
— Стало быть, ты сам предприниматель? Сколько же народу у тебя работает? Коли ты капиталист, что тебе здесь нужно?