Берлин – Москва. Пешее путешествие
Шрифт:
Под выцветшим летним небом я шел к границе. На Аллее Повешенных не было теперь ни единого дерева и она называлась улица Дружбы. Она вела прямо к Одеру. Отсутствие тени, жара и прямизна дороги давали заранее почувствовать ожидавшую меня бескрайность Востока. В течение получаса я шел вдоль края одного и того же пшеничного поля, а до этого – между полями подсолнухов. Молодые люди промчались мимо меня в шикарном автомобиле так, словно были в бегах. На кладбище в Китце я лежал под липами и каштанами, наблюдая, как улитка взбирается на могильную плиту Эмиля и Мины Мунк. Жена пережила мужа на двадцать два года.
Никто мной не заинтересовался, когда я переходил Одер. Из-за наводнения течение было быстрым, река несла ветки деревьев, которые она прихватила на своем пути из Силезии. Бурля и клокоча, спешила она между заброшенными,
Есть Кюстрин и Кюстрин: нынешний и настоящий. Первый из них – сразу налево, он обозначен дорожными знаками и завешен ценниками, но я проигнорировал шанс запастись освежающими напитками и свернул направо, в заросли. Через несколько шагов я оказался у мощной городской стены, возведенной в том же стиле, что и увиденная с моста крепость. Ацтекское по масштабам сооружение из прусского кирпича. На табличке значилось: заповедник для летучих мышей. Что-то шлепнуло по воде. Рыбак бросил приманку в зеленую от водорослей воду крепостного рва. В стене были ворота, я прошел через них и оказался перед широкой песчаной дорогой. Она вела прямо в центр, и только обочина из больших гранитных плит указывала на то, что эта дорога когда-то была главной улицей исчезнувшего города, а эти неровные плиты служили ее тротуаром. Фазан выпорхнул из высокого кустарника, буйно разросшегося по обеим сторонам улицы. Когда я отодвигал ногой ветви, показывались полуразрушенные фундаменты некогда лучших домов Кюстрина, их обрушившиеся погреба, доверху заполненные запасами земли и мусора. Вымощенная булыжником улочка стороной пробиралась сквозь заросли к большой яркой надписи «Макдональдс», сиявшей в Новом Кюстрине, однако именно здесь, где на высокой мачте развевался польский флаг, раньше стоял замок. Ацтекское настроение сохранялось. Было безветренно. Флаг висел, как увядший цветок агавы на высоком стебле. Это отнюдь не прусские Помпеи, как называли некогда Кюстрин. Не римский день, вырванный по прихоти богов из полнокровной жизни. Скорее доколумбов упадок – заросший, оставленный и забытый плод столетнего равнодушия, а не вулканическая прихоть одного-единственного утра.
Я вошел в призрачное пространство исчезнувшего замка, прошел по его призрачным коридорам, постоял в его призрачных залах – из всего этого здесь сохранился только обгоревший фрагмент дубового паркета. Я подошел к окну, во всяком случае, когда-то здесь была стена, а в стене – окно. Оно выходило во двор замка. Возможно, это было именно то окно, у которого ранним утром появился кронпринц Фридрих13: его заставили, это было частью наказания – стать свидетелем событий, вскоре произошедших внизу. Фридрих в слезах просил фон Катте о прощении, а тот вел себя мужественно перед лицом смерти, – об этом с одобрением сообщает в Берлин его духовник, возмущенный отцом-тираном, который выдумал жуткую сцену в качестве мести, а заодно и воспитательной меры для принца. Фон Катте надеялся остаться в живых. Он до последнего верил, что ему сопутствуют благоприятные знаки; а то, что впоследствии все вышло иначе, вряд ли пошатнуло его мировоззрение. Он отважился не только поддерживать молодого человека, будущего наследника трона, в его личном эскапизме, но и планировал вместе с ним побег в Англию. Он знал, что это преступление. В блеклом утреннем свете 6 ноября 1730 года оказалось, что оно карается смертью. «Je meurs pour vous, mon prince, avec mille de plaisirs. Ради Вас, мой принц, я гибну с великой радостью», – крикнул он вверх, к окну, прежде чем на его голову обрушился меч правосудия.
Гекльберрифинново настроение из сада художника не проходило еще целый день и целую ночь. Шелестели каштаны. Шумели реки. Я лежал на траве. Одер и Варта соединялись как раз под бастионом, у которого я задремал: сон замка захватил и меня. Я проснулся. Парень, которого я заметил в самом начале, все еще сидел на прежнем месте. Загоревшее лицо, разметавшаяся соломенная шевелюра и потрескавшиеся губы придавали ему вид юнги с Миссисипи, которым он очевидно не был, поскольку не собирался заботиться о своем корабле, – он постоянно смотрел через реку на запад,
Я проснулся от сорочьей трескотни и поднимающейся от воды утренней прохлады, вытащил карту Польши, провел прямую длиной в семьсот километров от Кюстрина до Белостока, мысленно прошел севернее Познани к готическому Торуню, перешел Вислу, преодолел путь через Восточную Польшу до белорусской границы, перебрался на другую сторону к Гродно, встал на ноги, потянулся, заметил, что бродяга исчез, обернулся еще раз к Германии, взял рюкзак – и захлопнул за собой эту дверь.
По ту сторону Одера
Воображаемая линия, прочерченная мной на карте, действительно существовала – это была пугающе прямая проселочная дорога, весь смысл существования которой заключался лишь в том, чтобы идти по ней целыми днями; единственным утешением стало то, что автомобильное движение после границы заметно уменьшилось. Запад Польши – бесконечные бранденбургские сосновые леса, смешанные с русскими березами. Отыскать еду или ночлег не составляло труда. Время от времени встречался какой-нибудь городок, какая-нибудь гостиница. На окраине Слоньска, который прежде назывался Зонненбург и был известен своим исправительным домом, кто-то построил гостиницу в виде укрепленного замка с зубчатой стеной и назвал ее в честь польского князя Болеслава Храброго14, за тысячу лет до этого завоевавшего эту землю вплоть до Одера.
От дороги на Сквежину, прежде именовавшуюся Шверин, и дальше на Шамотулы, в памяти осталось лишь несколько пейзажей. Леса и поля. Поля и леса. Где-то в лесу на исходе третьего дня на моей воображаемой линии остановился автомобиль, и я не отказался, когда водитель предложил меня подвезти. Он был специалистом по доильным установкам, и поскольку слышал по радио о расположенном неподалеку лагере бойскаутов, то принял меня за их вожатого.
В лесу под Пневами я переночевал в небольшой гостинице у озера. Ее владелец, бывший судья, оставил службу и открыл летний пансион. Жена судьи была учительницей немецкого, и знакомство с ней имело важные последствия, так как с этого момента без какого-либо участия с моей стороны начала протягиваться достаточно, как впоследствии оказалось, прочная сеть телефонной связи между Вартой и Вислой и даже дальше – когда на следующее утро я отправился в путь, в кармане моей рубашки был спрятан небольшой, мелко исписанный листок с телефонными номерами учительниц немецкого, и, если я иногда прибегал к его помощи, каждый раз выяснялось, что меня уже ждали. Я не мог потеряться: Польша за мной присматривала.
Я уже далеко продвинулся – это верно, – однако я еще не до конца расстался с тем миром, из которого пришел. Каждый проезжавший мимо автомобиль, каждый киоск с батончиками Mars и пакетиками Nescafe был ироничным приветом с родины. До состояния, когда это чувство исчезнет и прекратится постоянный пересчет дней и километров, было еще далеко. Пока не истрепались, не порвались и не стали ненужными пять-шесть карт, мой дух, сновавший туда-сюда между Берлином и проселочной дорогой не нашел успокоения в захватывающей монотонности ходьбы. Эти первые недели странствия были промежуточными, как и сама Польша, которую я решил воспринимать как своего рода наклонную плоскость, откуда я медленно соскальзывал. Так оно и было. На протяжении целой недели я буду еще обращаться к исписанному номерами листку в кармане рубашки, но затем от дружеской помощи следовало отказаться и выскользнуть из ее сетей подобно точке, исчезающей с экрана радаров.
Светлые лесные тропы вели на Остроруг. Неброские браденбургско-русские пейзажи, сопровождавшие меня первые дни за Одером, уступили место мощному дубовому лесу, смешанному с кустарником. Исконная Польша. Пахло грибами, но я их не находил, для них было еще рано, и дикая малина была зеленой. Однажды у дома, стоявшего прямо посреди леса, я встретил человека. Я обратился к нему, указывая прямо перед собой:
– Вилонек?
– Вилонек, так, так!
– Проше?
– Проше, так, так!