Беседы о культуре
Шрифт:
«дегуманизированной» мысли.
— Могли бы вы назвать (пусть это будет субъективный выбор) работы, появившиеся в последнее время, где «чувство дистанции» удачно сочеталось бы с человечным отношением к культурно-историческому материалу?
— Тут приходится в какой-то мере выбирать наугад. Почему ты нечто хвалишь, нужно, конечно, быть готовым дать ответ, от этой ответственности не освободит никто и ничто, но вот почему хвалишь именно это, а не другое, достойное добрых слов, ответить едва ли возможно.
Не хочется приводить в качестве примера научной доброкачественности то, что делают люди, с которыми тесно по-деловому или по-человечески связан,— даже тень подозрения, что пристрастно хвалишь «своих», есть нечто нечистое. Я скажу о двух ученых старшего поколения, одного из которых уже нет среди нас, а другому (другой) я никогда не имел чести быть представленным.
Работы умершего
Это же свойство в высокой степени присуще всему, что делает ленинградский историк Мария Ефимовна Сергеенко1. «Простые люди древней Италии» (М.—Л., «Наука», 1964) — вправду, книга о людях, увиденная живыми, очень живыми человеческими глазами. И это же относится ко всем ее большим и малым работам, вплоть до специальных статей в «Вестнике древней истории». Люди прошлого, по отношению к которым историк имеет нравственное обязательство быть справедливым, человеческие права которых не могут быть упразднены тысячеле-
За это время, увы, ушла от нас и Мария Ефимовна.
тиями, которых нельзя превратить ни в схему, ни в модную картинку,— это по ее части, и это передается читателю.
В позапрошлом году вышло второе, переработанное издание «Писем Плиния Младшего» (в серии «Литературные памятники»), подготовленное М. Сергеенко и А. Доватуром. То, как основательно они в своем почтенном возрасте переработали свою давнюю работу,— и это в обстоятельствах, когда они могли с чистой совестью попросту переиздать ее без существенных изменений, никому и в голову не пришло бы их попрекнуть! — пример научной совести для всех нас.
— К сказанному вами добавлю, что М. Сергеенко (как свидетельствует «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина) в числе других ленинградских историков в блокадную зиму принимала участие в «научных чтениях», регулярно (!) проводившихся в подвале архива Академии наук. Ее доклад, как вспоминает одна из собеседниц авторов «Блокадной книги», был посвящен устройству виноградников в пятом веке в Риме. Насколько же живым, человечески значимым и «нравственно обеспеченным» должно быть отношение исследователя к частным проблемам древности, чтобы его выступление в голодном и замерзшем городе запомнилось на десятилетия!.. Тут необходимо «сыновнее отношение к прошлому» (если воспользоваться вашим выражением). И все же — как велика для гуманитария опасность отгородиться «сыновним отношением к прошлому» от дня сегодняшнего? Не превращается ли культура в таком случае в грешника из Дантова «Ада», идущего вперед с лицом, обращенным назад?
— Все может быть, все может быть: если мы не приложим труда, чтобы этого не было. Всякую добрую вещь можно превратить в кумир, в препятствие, в предлог ухода от жизни и ее требований, «сыновнее отношение к прошлому» — тоже. Если страус хочет спрятать голову в песок, то песок найдется; песком окажется все, что угодно,— прошлое или будущее, сыновность или отказ от нее. Впрочем, оглядываясь на своих современников, не нахожу, чтобы опасность ностальгической тоски по прошлому была массовой. Иллюзии футурологического будущего или опустошенного, сведенного к расхожим фразам настоящего заразительнее, чем иллюзии культа предков. Но выбор, существенный выбор,— это не выбор между прошлым и будущим, а выбор между иллюзией прошлого, иллюзией настоящего, иллюзией будущего, то есть прошлым, которого не было
— В таком случае прошлое из повода для приветственного благодушия тоже превращается в трудную реальность, где чему-то приходится помогать, а с чем-то — бороться. Что в прошлом культуры по-настоящему родственно вам, чего вы не принимаете и почему?
— Совершенно не вижу, как можно ответить на такой вопрос иначе, чем всей совокупностью того, что я написал, пишу и буду писать. Потому что вы ждете от меня, очевидно, не моральных общих мест такого, например, рода: в культуре прошлого есть положительные явления высокой правдивости и есть примесь моральной, духовной, умственной фальши, и не имеется оснований относиться к правдивости недостаточно уважительно, а к лжи — благодушно только потому, что и от того, и от другого мы отделены веками. Это и так ясно, о чем говорить?
Говорить можно было бы о другом: историк есть историк, то есть ученый, и поэтому он, не возлагая на себя вериг противоестественного бесстрастия, не принуждая себя к безразличию перед лицом добра и зла, должен, однако, не слишком увлекаться своими симпатиями и антипатиями, своими оценочными суждениями; его дело — вслуши ваться в безмолвную речь фактов и делать ее внятной для других.
— Ваша первая книга была посвящена творчеству Плутарха. Случайно ли пал выбор на него?
— Не случайно. Во-первых, мне очень нравилось, что от Плутарха дошло много текстов, по объему много, так что можно надолго в них погрузиться в утешительной уверенности, что имеешь дело с текстами, а не с догадками об утраченных сочинениях. Потому что ведь мы, «античники» (прошу прощения за некрасивое, но употребительное слово), не избалованы в этом отношении: сколько есть авторов, известных больше по фрагментам, и даже от Эсхила и Софокла сохранилось по семь трагедий. Во-вторых, для меня было что-то важное в том, что Плутарха так много читали позднее, что его имя — одно из центральных имен европейской традиции. В-третьих, он человек мягкий и сговорчивый, нрава легкого, так что подступиться к нему было не страшно...
— Одна из ваших недавних статей называется «Риторика как подход к обобщению действительности» ( в журнальном варианте — «Большие судьбы малого жанра».— «Вопросы литературы», 1981, № 4). В ней вы говорите о непохожести понимания слова и подхода к индивидуальному началу- в культуре античности и современности. Вы упоминаете имена Нила Схоластика, Иоанна Геометра... А лично вам, не как исследователю, а как читателю, близки ли их риторические опыты в стихах?
Ну, это похоже на школьную тему: «Чем нам близок и дорог?..» Впрочем, какое-то читательское расположение к музыке рассудочности в стихах, старинных стихах, у меня есть. Но это уже мое личное дело. А если я в и ж у, что это было важным фактором истории культуры, понимание которого блокировано для нас влиянием романтизма,— это уже не личное дело, я должен об этом сказать безотносительно к тому, приятно это моей особе или нет. Леопольд Ранке, знаменитый немецкий историк прошлого века, сказал, что ученого должно интересовать, «как оно, собственно, было». Эти простые слова стали расхожей формулой, штампом и уже в качестве штампа подвергались критике с самых различных позиций. Но после того, как они раскритикованы, можно бы за них и заступиться. Помимо любви к тому или иному автору или памятнику, есть же и любовь, долг любви к тому, «как оно, собственно, было».
— В последнее время вы все чаще обращаетесь к творчеству Вергилия. Это понятно, ведь, как писал М. Гаспаров в предисловии к однотомнику Вергилия (М., «Художественная литература», 1979, с. 5), «последние пятьдесят лет в Европе были подлинным вергилианским возрождением, и волны его начинают докатываться и до нас. Это отрадно: поэзия Вергилия — это поэзия, открытая в будущее, и всякой культуре, которая не боится будущего, она близка». Что, по-вашему, качественно изменилось в читательском отношении к Вергилию за. последние годы? Чему в образе мира, явленном Вергилием, отзывается ваше мироощущение?