Беседы об архивах
Шрифт:
Да-да, продолжайте, пожалуйста, - не умолкайте!
– позволим мы себе вмешаться в разговор. Не забывайте - нет специальных, механических приспособлений для превращения событий в тексты для закрепления исторической памяти. Кто приложил к этому свои руки - теми руками она и пишется. А что снисходительные собеседницы назовут недостатком воспитания - это свойство сослужит здесь, так сказать, полезную службу: обладатель этого недостатка извлечет из того, кого в кругу коллег он называет информантом, те как раз сведения, о которых один из этих коллег вообще постеснялся спросить, другой так и не выбрал удобного момента, третий слишком уж вжился в печальную повесть, увлекся сочувствием к рассказу: внимание к личности рассказчика или рассказчицы - поверх и помимо специальных его целей - существенно обеднило фактический его улов и, тем самым, необходимо признать, нанесло ущерб
Фигура подчеркнуто бесстрастного сборщика информации, человека с внимательными глазами, понятна, появление ее естественно и, можно даже сказать, исторически закономерно. Сознание утекающей безвозвратно памяти, истории, уходящей меж пальцев, нахлынуло вдруг разом. Молодые люди заторопились.
Они увидели - уходит целый век, уходят люди, помнящие еще не только время до первой мировой войны, но даже конец прошлого века. Еще двадцатилетие назад не могло быть такого внимания ни к этому времени, ни к этим людям. Теперь объявились и эти люди, и внимание к ним; наступили к тому же годы, когда подошла к пределу своему жизнь ровесников нынешнего века и детей века минувшего. Да, молодые люди заторопились вовремя, и будущие поколения будут за это им благодарны. Что касается до их собственной личности и способа жизненного поведения, то надо иметь в виду, что погружаться сознательно в темные воды истории - дело непростое и нелегкое. Являющееся в процессе углубленного изучения научной и мемуарной литературы ощущение того, что факты частной жизни становятся в конце концов фактами истории, может оглушать своей новизной и неоспоримостью. В глазах молодых людей окружающая жиань быстро меняет свой облик. Нередко при этом личная судьба живых представителей отошедшей эпохи теряет и привлекательность свою, и ту ценность, на признание которой хочет рассчитывать всякое личное существование. Это как бы уже и не судьба, а некое вместилище исторических фактов и мифов - и он, молодой наблюдатель нового времени, должен расчленить все это, внести в это скопище ясный свет научного сознания, чтобы из распавшихся частей сконструировать заново модель минувшей эпохи. Потому так холодно-внимателен и вместе так рассеян устремленный на вас взгляд молодого вашего собеседника. Он не вас видит, а проступающее за рассказом вашим время. Вы рассказываете о себе - он тут же, слушая вас, обдирает кожуру вашей частной судьбы, высвобождая общее и типовое. Он сам зачарован зрелищем таинственной метаморфозы - он видит, как бегут блики истории, как одно лишь имя великого поэта, вскользь упомянутое ("Да, он тоже, помнится, тут был,.."), на глазах обращает домашние разговоры, чьи-то полузабытые любовные переживания в исторический факт, в строку комментария... Привитое научной традицией сознание того, что каждая эпоха, глядясь на себя в зеркало, видит себя не тою, какой увидит ее взгляд будущего историка, чуждый ее предрассудков (но нередко зараженный, не будем забывать, предрассудками собственной эпохи), развивает в молодом ученом скепсис в отношении своих информаторов - живых носителей этой самооценки минувшей эпохи: ведь он знает о них то, чего сами они о себе не знают!
Все это похоже на симптомы некой болезни, которую можно было бы назвать культурно-историческим психозом, употребляя это слово разве что в медицинском смысле и, разумеется, не внося в него накакой нравственной оценки. Болезнь эта не опасная и едва ли не обязательная. Она имеет свойство растекаться, захватывая иногда и собственную частную жизнь ее носителя. Вот он и сам уже хочет войти в историю: он стремится построить свою жизнь так, чтобы в ней не было отходов, не было внеисторических поступков и знакомств. Он знает уже точно то место, где завихряется сейчас движение истории, где находится ее роза ветров.
Он уже видит страницы будущих мемуаров, где мелькает его имя: "В эти годы всем нам запомнился..." или даже строку комментария: "Прототипом, повидимому, послужил..." Это довольно обыкновенные явления той перегруженности историзмом, когда человеку - если он активен и деятелен, начинает казаться, что уж кто-кто, а он-то, вооруженный знанием самой доброкачественной на сегодняшний день научной традиции, сумеет управиться со своею судьбой так, что будущему историку ничего не останется, кроме как принять его собственное ее толкование. Потому оставим его на том месте, где он готовится к будущей встрече с историей. Здесь вопрос более общий, выходящий за границы рассуждений о том, кому и как запи сывать сегодня воспоминания. Это вопрос о том, каь вообще соотносится "живая жизнь" с абстракцией истории.
Во все времена были люди,
– с раздражением отзывался на письмо одного из друзей Ап Григорьев, чуткий уловитель духа истории, ее веяния - по введенному им же обозначению.
– Тут никто не виноват - кроме жизненного веяния. Не в ту струю попал, - струя моего веяния отошедшая, отзвучавшая - и проклятие лежит на всем, что я ни делал".
В том же письме (от 23 сентября 1861 года) он разъяснял положение свое, как сам его понимал: "Если бы я верил только в элементы, вносимые Островским, - давно бы с моей узкой, но относительно верной и торжествующей идеей я внесся бы в общее веяние духа жизни... Но я же верю и знаю, что одних этих элементов недостаточно (...), что полное и цельное сочетание стихий великого народного духа было юлько в Пушкине..." и т. д. Одним нужен был Островский, другим - Решетников, а ему не более не менее как новый Пушкин!..
Запросы, предъявленные критиком к текущей литературе, были, таким образом, чрезмерно широки и, по тогдашним временам, туманны и неопределенны - и статьи его остались равно чужды людям противоположных воззрений; деятельность его как бы выпала в осадок умственной жизни эпохи и долгое время оставалась вне исторического рассмотрения. Но прошло время, и стало видно, что эпоха не полна без эюй одинокой, как бы вразрез общему движению совершавшейся работы.
Уместно поэтому заново прислушаться к словам Ап. Григорьева, не теряющего уверенности в своих странных литературных ожиданиях:
"Не говори мне, что я жду неврзможного, такого, чего время не дает и не даст. Жизнь есть глубокая ирония во всем. Во времена торжества рассудка она вдруг показывает оборотную сторону медали, посылает Кальостро и прочее; в век паровых машин - вертит столы и приподнимает завесу какого-то таинственного, иронического мира.. "
– Когда же, в какой день или час берутся люди за мемуары?
– Более всего диктуется это личными обстоятельствами. Толчком служит то неожиданно выпавшее относительно свободное время или уединение, то чтение чьих-то мемуаров, оказавшихся заразительными либо тоном своим, либо кровно близким материалом, а то и поразивших простотой изложения, впервые открывшей человеку, не бравшему уж много десятилетий в руки пера, кроме как для письма или заявления, что не боги горшки обжигают.
Чаще всего сейчас обращается к мемуарам самое старшее поколение - люди рождения 1890-х годов, потерявшие почти всех своих друзей и близких и возрождающие их в своей памяти. "...В период моего полного одиночества, когда все помыслы направлены к прошлому, я не могу себе отказать в радости вызывать милые образы тех, "кого уж нет...", - так начала в 1952 году свои воспоминания женщина, которой сейчас восемьдесят лет и которой удалось завершить свой поистине замечательный труд, вместивший не только ее жизнь, но и жизнь многих людей ее поколения, разделивших общую для всех судьбу, сближенных своими биографиями.
В предисловии к изданию воспоминаний П. Анненкова есть рассуждение о людях не только с судьбой, но и с биографией, и о людях с судьбой, но без биографии, жизнь которых "складывается, как роман без фабулы - эпизодами, очерками, без особой конструкции". Размышляя над этими словами, сказанными о людях века минувшего, приходишь к далеко неновому соображению, что люди редко выбирают себе биографию - чаще она диктуется внешними обстоятельствами. Читая сегодня мемуары семидесятилетних и восьмидесятилетних людей, видишь - их биография чаще всего ушла так далеко в сторону от первоначального проекта, как не привидится ни в каком сне; в ней ничего нельзя ни изменить, ни исправить, и тогда единственным действием, способным дать ощущение духовной и душевной компенсации, может стать подробная, ничем не ограничиваемая фиксация всего пережитого и виденного.