Беседы с патриархом Афинагором
Шрифт:
Хуже всего, когда женщина становится объектом, коим забавляется мужчина. Худший итог нищеты — проституция.
Я
Конечно, но не приводит ли освобождение к новому превращению женщины в объект, или по крайней мере к превращению ее в женщину для мужчины, как и мужчины — в объект для женщины в этой систематической эротизации, на ниве которой «буржуазное» и «революционное» так успешно соперничают на Западе? Многие из восточных делегатов в Упсале были неприятно удивлены двусмысленным, навязчивым, духовно разлагающим характером, который приняла сексуальность в шведской жизни… Там нет проституции, но дух проституции пронизывает все, говорили они.
Он
Что же, возможно, однако без свободы, не пройдя через опыт свободы, мы не воссоздадим ничего. По мысли Отцов, комментировавших Евангелие по наитию
Я
В Библии сексуальная распущенность осуждается не с моральной точки зрения, но как бесовская пародия культа, как особого рода экстатическое состояние, пренебрегающее как личностью партнера, так и личностью Предвечного и Его верностью. И наоборот вся поэзия, все великолепие человеческой любви находит свое место в Песне Песней. Любовь становится целомудренной, когда она включается в тайну личности. Соловьев говорил, что человек испытывает жалость по отношению к тому, кто ниже его, преклоняется перед тем, кто выше его, и целомудрен в отношениях взаимного равенства. Целомудрие для него означает то, что мужчина или женщина в глубине своей хотят быть признаны как личность, как лицо. Целомудрие покрывает влекущую и безликую тайну пола, пробуждающую лишь инстинкт. Оно дает вырасти любви. И в настоящей любви, как в раю, душа облекает тело…
293
Целомудрие, большая и благородная любовь, истинная женственность возникнут из свободы и придадут смысл свободе, но лишь тогда, когда наконец поймут, что христианство — это не система инфантильных табу, но творческая любовь.
Уже теперь среди православных есть удивительные женщины. Даже здесь они вносят жизнь в наши приходы. И вспомните–ка о той роли, которую они сыграли и по сей день играют в России; когда смиренная вера и служение этих женщин сможет наконец выразить себя, они научат нас многому…
* * *
В августе 1968 года Стамбул стал местом встречи всякого рода «маргинальной» молодежи, прибывшей из Западной Европы и Северной Америки на «фестиваль мира», в последний момент запрещенный. Полиция вела себя снисходительно, еда была дешева, и многие из этих молодых людей не торопились уезжать. В Святой Софии, где всегда хватает места и веет свежестью, они располагались небольшими группами, сидя или лежа, и беззаботно болтали, мало обращая внимания на священное пространство, созданное как будто для собирания народа воедино и доступное сегодня лишь человеку одиночества и безмолвия.
«Мы оставили их на произвол судьбы, — сказал мне патриарх, с которым я поделился своими впечатлениями. — Мы бросили их! И вот они восстают на нас, и ничему не хотят от нас научиться. Они отвергают прошлое, которое, собственно, и не знают. Но нам не следует бояться их. У них в сущности здоровые запросы, пусть даже они не умеют их выразить. Эта молодежь безжалостно напоминает нам о нашей ответственности».
Я
Бунт их напоминает мне бунт подпольного человека у Достоевского. Это бунт непросветленной свободы, отвергающей насильственное счастье и отчаянно взыскующей полноты жизни. Взыскующей Бога и одновременно отвергающей Его.
Он
Потому что это Бог богословских систем, а не духовного опыта. Это Бог фарисеев, но не тайный Друг. Бог разделенных конфессий, но не Бог Церкви Христовой. Явите перед ними Церковь единую, которая станет общиной жизни. Будьте сами живыми. Мы еще будем говорить об этом.
* * *
Археологический музей неподалеку от святой Ирины: все многообразие отношений Востока и Запада представлено здесь, начиная от искусства Лидии, Финикии, Пальмиры до раннехристианского искусства, а затем и византийского синтеза. Сквозь века ощущается изумительное созревание индивида. Он рождается из юношеской красоты архаической Греции, из красы растительного мира, возникает прекрасное человеческое древо с цветком улыбки, которая пока еще есть лишь улыбка жизни, но не личности. Движение начинается от египетского лица, ушедшего в себя, обращенного вдаль, от вас к вечности, округлой и полной, недифференцированной. Начинается оно и с этой избыточной, поражающей жизненной мощи некоторых лиц древнего Ближнего Востока, таких, как этот колоссальный
Он достигает своего триумфального развития в эллинистическом искусстве, становясь несколько тяжеловатым в римском обличье. Индивид отрывается от камня в древнем Египте, восходит на древо красоты юной Греции, открывает глаза, видит чувственный мир и бросается к нему. Чего он ищет здесь или, скорее, что находит?
С одной стороны, цивилизацию счастья, в которой существование все больше и больше отождествляет себя с цветением плоти и где даже лица начинают напоминать внутренности.
С другой стороны, перед ним открывается двусмысленная сакральность пола и текущего мгновения. Мы видим множество изображений андрогинов, этих юных существ с женской грудью и половыми органами мужчины. Зал Аттиса: Аттис, бесстыдный ангел, эфеб во фригийской шапочке, с крыльями ангелочка, облеченный в длинную и целомудренную тунику, с легкими очертаниями женской груди под ней, но к низу туника внезапно распахивается, открывая голый живот, а под ним встающий фаллос.
Впрочем, в соседнем зале царит благородство, целомудрие, gravitas древнего Рима. Однако эти качества укрываются в стоицизме, застывшем на грани отчаяния: «Anima Blandula, animula…».
Эта цивилизация была цивилизацией всемирной империи. О ней также можно сказать, что она была «одномерной», что без угрозы для себя, будучи вполне римской и греческой, она все в себя впитывала и даже такие восточные культы, как кровавое крещение Митры. Пройдемся по залам. Лицо индивида, едва родившегося, становится чревом или же распадается в текущем мгновении…
И внезапно, как шок, наступает пробуждение. Затерявшаяся в римской зале более поздняя статуя императора Аркадия, от которой осталась лишь голова. Лицо совершенно иное, наконец–то именно лицо в полном смысле слова. Это не эллинистический «чревный» индивид или какой–то служитель священной эротики. Не египтянин, погрузившийся в некую замкнутую полноту, как муха, утонувшая в меде. Нет, здесь мы видим личность, одновременно единственную и не разделенную, пронизанную светом, раскрывающим, но не растворяющим ее. Это тонкое лицо возвещает собой о приходе и о внедрении христианства. Без всяких революционных «ломок», если не говорить о рождении монашества, Дух победил «одномерное» общество и одарил человека лицом, через которое проступает лик Воскресшего.
Об этой великой битве, битве духовной — более суровой, чем человеческие сражения, по словам Рембо, — свидетельствует не без невольного юмора палестинская мозаика V или VI веков. Тема взята из классической греческой культуры: Орфей, усмиряющий хиш ных животных. Однако это христианская мозаика, о чем говорит не только дата, но и изображение двух святых в нимбах под основным изображением. Орфей здесь — несомненно образ Христа, ибо такое отождествление бытовало во времена катакомбной Церкви. Остальное, впрочем, не представляет особого интереса; я предпочитаю Христа в мавзолее Галла Плачида в Равенне: вот подлинный христианский Орфей, в своей юной красе Воскресшего. Интерес вызывают здесь сатир и кентавр, резвящиеся у ног музыканта. О них так и хочется сказать, что они вышли из знаменитых историй святого Иеронима. У них лица восточных монахов с длинными волосами, длинными бородами, огромными глазами. Волосы и борода растрепаны, оставлены в небрежении, как и все, что дается от природы, зато глаза их полны ненасытного огня, они как будто хмельны Богом, ибо человек освященный, по слову святого Макария, весь должен стать «одним глазом», чистым восприятием незримого. По всей очевидности, как и у Иеронима, этот сатир и кентавр — новообращенные христиане. Они хотят быть личностями, а не космическими энергиями.