Бесконечный тупик
Шрифт:
Меня в детстве отдали тётке, которая меня не любила. Она и говорит:
– Спи на спине, а то искривление позвоночника будет. Вот свернёшься калачиком, а утром захочешь разогнуться и не сможешь. Так и будешь ходить горбатенький.
И я лежал часами, не мог уснуть. А в соседней комнате горел свет, тётка шила на машинке и через открытую дверь смотрела на меня: только попробуй свернись. А так хотелось! Я цепенел под холодным одеялом, болела спина. Вот котёнка привязала бы к доске вдоль, чтобы он не сворачивался, дремля под батареей. Но кот стал бы орать. А русским доказали. Какой-то совершенно посторонний человек за червонец в «Здоровье» заметку написал, тётка прочла и стала меня «спасать».
В столетнем глумливом и со стороны русских совершенно бессмысленном вое сказались очень неприятные свойства нашего сознания. Во-первых, его
И всё-таки саму идею бросили не русские. У них и нет идей и быть не может. Это кто-то написал в «Здоровье», «помог».
854
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
Набоков сказал: «Сумерки – какой это томный сиреневый звук».
Мне было 13 лет. Я лежал в больнице (860) и каждый день с неосознанным нетерпением ждал прихода раннего зимнего вечера. Садился на стол у окна – широкого, «дореволюционного», с тяжёлыми двойными рамами и большим подоконником. И смотрел, как городской пейзаж начинает сочиться сумерками. Что-то происходило с моими глазами – веки немножко опускались в полудрёме, и я растворялся в ласковом вечернем воздухе. Деревья в небольшом парке становились полупрозрачными, загорались золотые чешуйки реклам – бессмысленно и загадочно мигающих в окно, намекающих на иную, небольнично-«европейскую» жизнь. Рядом с окном была дорога, и каждый день в сумерки по ней проходила вереница такси. И их уходящие в никуда, за угол, зелёные огоньки куда-то звали, звали. А по улице, всего в нескольких шагах шли люди. Они о чём-то говорили, смеялись. Может быть впервые я увидел женщин, ощутил тоску по женщине здесь, у холодного зимнего окна. Частная, понятная тоска сливалась с тоской вообще. Эта тоска и одновременно органическая невозможность и нежелание что-либо изменить в этом быстро меняющемся плавном сумеречном мире остались на всю жизнь.
Женщины казались все какими-то необыкновенно красивыми, «европейcкими» (864) в неверном свете люминесцентных ламп. А больничная палата была темна, только на потолке отражался свет фар от проезжающих машин. В этом вечернем свете было что-то неверное, эгоистическое, подчёркивающее мою одинокость, но одновременно и что-то порочно-загадочное, «иное».
Утро моего сознания началось с тоскливых сумерек. (875) С тех пор я поднялся высоко. Мой ум поднялся высоко. Но странное дело, мне кажется, что существовал и осуществился я именно там, а не здесь, сейчас. ТОГДА я жил СВОЮ жизнь. Маленький Одиноков, сидящий у большого окна. Я смотрю на него с улицы: «Эх ты, дурачок мой». Он видит меня и молча отшатывается в темноту.
Увидел ли я тогда в сумерках тень вешалки, нависшую над всем моим будущим миром? Или, может быть, он увидел меня в будущем еще более дальнем? – Не знаю. Мне не дано это увидеть сейчас, как не дано было тогда увидеть себя сегодняшнего. Пространственно-временной изгиб вынес меня будущего по другую сторону стекла. Я растянут во времени, но совсем не уничтожим в нём, и, пока жив, я могу изогнуть тоннель своей жизни дугой и посмотреть на другого себя из другого времени.
Сумерки, чувство сумерек – это предчувствие моей будущей жизни, а отшатывание – боязнь определённости, фатальности. Или неприятие будущей жизни, отказ считать её своей. Маленький Одиноков не хочет, чтобы я был таким, чтобы я получился таким. Но я таков, и ничего тут не поделаешь. ПРОПАЛА ЖИЗНЬ. (883) Какую кошмарную, сумрачную жизнь я прожил. Зачем? За что? А зачем? Расширяющаяся пустота этих слов – прободение пространства.
855
Примечание к №837
Розанов писал: «…Без молитвы – безумие и ужас». Не хочу, не могу комментировать это…
Нет, всё-таки немного постараюсь. Розанов ещё писал и следующее:
«Мне и одному хорошо, и со всеми. Я и не одиночка, и не общественник. Но когда я один – я полный, а когда со всеми – не полный. Одному мне всё-таки лучше. Одному лучше – потому, что когда один – я с Богом. Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего я, от славы или известности – слишком мог бы; от счастья, от благополучия… не знаю. Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог есть самое „тёплое“ для меня. С Богом мне „всего теплее“. С Богом никогда не скучно и не холодно. В конце концов Бог – моя жизнь. Мой Бог – особенный. Это только мой Бог; и ещё ничей. Если ещё „чей-нибудь“ – то этого я не знаю и не интересуюсь. „Мой Бог“ – бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность… Так что Бог и моя интимность и бесконечность, в коей самый мир – часть».
Совершенно такое же чувство, умонастроение. Но в отличие от Розанова небольшая коррекция: «Бога нет». То есть как философ я. конечно, понимаю, что Бог есть (собственно, такое понимание – непременное условие для любого философствования). Но это вообще, «умозрительно». Именно ИНТИМНО Бога для меня не существует. При максимально интимном отношении к миру. То есть «бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность» НЕ СУЩЕСТВУЕТ. Описать смысл этого, последствия этого для моей жизни невозможно. Возможно в виде грубой, неубедительной риторики. Вы видите кривляющегося от боли человека, но не видите, что пальцы его прищемило железной дверью. – Шут. Суть, сердце попало под дверь. Впрочем, уже риторика. (891)Действительно, лучше умолчать…
856
Примечание к №851
носителем эстетических идеалов в России являлось именно чиновничество
Чиновники – «за бумагой человека не видят». Так это и есть писатели! Писатель – чиновник в его развитии (859), содержательный чиновник, бюрократ содержания. А читающая публика в России, костяк её? Да конечно чиновничество. Не крестьяне же, не купечество. Дворянство вольное по усадьбам – какие уж тут книги. Так, иногда разве. Не то настроение – чтение занятие городское. Военные – тоже не до этого. Студенты с их полуштофами, кастетами и брошюрами – куда им. Дай Бог учебник перед экзаменом пролистать. Вот и выходит, что костяк читающей публики – чиновничество. Привыкшее к бумагам, письменной речи, печатному слову. Гоголя читали Акакии Акакиевичи. О чём Достоевский и сказал. Его Макар Девушкин в «Бедных людях» читает «Шинель». И читает именно с чувством, что это про него написано. Тут вовсе не насильственный литературный приём, а, пожалуй, определённый символический образ русской читающей публики.
857
Примечание к №841
«Это какая-то сплошная комическая маска, это какая-то карикатура на человека и грека, это вырождение…» (А.Лосев о Сократе)
Сократ был отличным воином. А что такое война в античности, да ещё в маленькой, карманной Греции? Всё очень просто, кристально. В одной руке щит, в другой меч или копьё. А под щитом человек голенький. А сзади, за спиной родной город – небольшой, все друг друга знают. И рядом твои дети и твоя жена, родители смотрят, как ты за них сражаешься. И Сократ, «карикатура», стоял насмерть.
Лосев не философ, а историк философии, и не чувствует, что философия гораздо страшней и серьёзней. Это прежде всего определённый строй жизни. И Розанов тоже был гораздо серьёзней, гораздо сосредоточенней, чем это представлялось Лосеву (863). Он писал:
«Форма: а я – бесформен. Порядок и система: а я бессистемен и даже беспорядочен. Долг: а мне всякий долг казался в тайне души комичным, и со всяким „долгом“ мне в тайне души хотелось устроить „каверзу“, „водевиль“ (кроме трагического долга)».