Бесконечный тупик
Шрифт:
Собственно, речь Вышинского есть свидетельство официальной реабилитации Пушкина, свидетельство включения его в политбюро «прогрессивных писателей»… Крупскую же в 1939 году отравили.
22
Примечание к №6
Тогдашнее мартовское пение отца это тоже завязка тяжеловесной и нудно-нравоучительной русской басни.
Он выкатился на страницы этой книги и теперь будет в ритме танго смерти, вплетаясь и снова выскальзывая из повествования, приближаться к концу головоломного слалома – к концу «Бесконечного тупика».
Изящно скосив очередной угол и временно разъехавшись с темой санок, поговорим о Достоевском. Однажды в Англии балетный дуэт протанцевал на сцене совершенно голый, и потом в интервью артисты сказали, что это было удивительное, ни с чем несравнимое впечатление свободы, радости и покоя, растворённости в природе. И немножко стыдно (бессознательно).
Именно такое чувство испытывает русский, читающий Достоевского. Кроме всего прочего, доступного и иностранному читателю, возникает особое чувство удивительной гармоничности и полного растворения в авторских мыслях. Самые сокровеннейшие фантазии, самые изощрённые страсти во всем их спектре, от возвышенных до низменных, – всё это удивительно, точь-в-точь соответствует индивидуальным изгибам русского «я». Повторяю, это странное, ни с чем несравнимое чувство полного соответствия, делающее Достоевского совершенно особым, интимно русским писателем. И это, этот фон, в нём главное. Остальное всё «было». У Бальзака, Диккенса, Шиллера, Гёте, Шекспира, Сервантеса, наконец Тургенева, Толстого и др. Но вот этого русского «мясца», русского «духа» – не «Духа» Гегеля, а духа, который баба-яга у себя в избушке почуяла, – ни у кого до него не было. Только, может быть, у Гоголя чуть-чуть угадывается. Но и это уже не то, хохляцкое, более примитивное, более узкое и монотонное.
Какое основное качество героя «Записок из подполья»? Для иностранного читателя ответ будет звучать дико – ласковость. Это очень ласковый, женственный и отзывчивый человек. Основа его внутренней жизни – колоссальный заряд первичного доверия к миру, ласковой открытости. Даже не доброты, а именно ласковости, ласкового женского неприятия зла. Зло просто не принимается. Его убийственные лучи проходят сквозь душу, не задерживаясь там. Зло непонятно и не понято. «Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек, что я только воробьёв пугаю напрасно и себя этим тешу. У меня пена изо рта, а принесите мне какую-нибудь куколку, дайте мне чайку с сахарцем, я, пожалуй, и успокоюсь. Даже душой умилюсь…»
Я подростком неосознанно воспроизводил закруглённость Достоевского. Основные черты: уничижение и ласковость. Заискивание героя «Записок из подполья», стремление быть хорошим, то есть как можно точнее отвечать любым представлениям о себе. А если брать еще более раннее время – детство – то здесь основное качество – это доверчивость. Доверчивость нерасчленённая, доверчивость «вообще», «к миру». И первое расширяющееся трагическое несоответствие – пожирание «миром» доверия. Мифологизируя элементарную цепь событий, скажу, что начало недоверия – выселение из собственно Москвы на рабочую окраину, в мир, живущий как раз по законам недоверчивости. Первое чувство тут в 6 лет: зимний день, девочка играет, лепит снежную бабу. Я хочу помочь. Она испуганно шарахается от меня и плачет. Её мать из окна начинает орать на меня на каком-то ужасном монгольском языке. Я хочу объяснить, что я хороший. Почти плачу от непонимания, ухожу.
Тема соседской девочки имела свое логическое продолжение. Начало лета. Она зовет меня. Я радостно иду к ней, хочу играть. Она просит встать около качелей и прыгает на другую сторону. Я получаю страшный удар в челюсть противоположным концом и теряю сознание. Постепенно из красного тумана выплывает фигура бегущего ко мне испуганного отца и пляшущей от истерического хохота пролетарской девочки. Потом дети рабочих швыряли меня в костер (раскалённая зола, толкнули – и упал на руки), брызгали за шиворот горящей резиной, кидали в меня иглами. Сейчас я понимаю, что дёшево отделался почти случайно. Но самое удивительное, что совсем не было чувства злобы, загнанности. Я жил спокойно, радостно и на следующий день забывал о своих мучениях. Отдельные осколки никак не складывались в единую картину-состояние. Отношение к миру было неизменно радостное.
Первое чувство недоверия возникло лишь года через три. Во дворе подростки подзуживали сесть на забор и балансировать руками в воздухе. А внизу наставили наполовину разбитые бутылки. Нужно было сидеть и не упасть. Мальчик передо мной упал. Как сейчас помню его, сдирающего быстро кровенеющую рубаху. Страшные порезы на спине и крик глухой: ы-ы, ы-ы. Потом сел брат этого мальчика. Его уже толкнули на стекло специально (он всё сидел и сидел – зрителям надоело ждать). Следующим был я. Хотелось сесть страшно. И вокруг все подталкивали: «Слабо, Одиноков. Ну что? Сдрейфил, фраер?» Я вдруг повернулся и побежал.
Примерно в это же время началось и недоверие к отцу. После переезда он стал постепенно спиваться. Думаю, кстати, из-за этого меня, несмотря на всю мою дворянскую непохожесть (даже внешнюю), во дворе всё-таки считали «своим» и вообще сознательно не травили. «Одиноков, вон „твой“ идет. Слушай, а он тебя часто порет?» – «Да нет, не очень». (На самом деле никогда.)
Когда начался
Какое это все-таки несчастье: муж-дурак, отец-дурак, царь-дурак. Дали денег на хлеб, а он накупил пряников, тянучек и свистулек. И улыбается, пьяненький. Однажды отец купил с получки какую-то специальную самовыжимающуюся швабру. Пришёл с ней довольный, улыбающийся. «Хозяин». Я как посмотрел: куда её? – «для дебилов». И говорю: «Да, вещь хорошая. Тут её так нажимаешь, она и выжимается». – «Да, и тряпку не надо. Видишь, здесь губка привинчена». – «Вещь полезная». (Сам думаю: мать придёт – скандал будет.) И комок в горле. Чувство его доброты, глупости и сознательного неприятия этого. Он дурак, но я себе в этом не признаюсь. Это чувство – как у отца по отношению к ползающему несмышлёному сыну 8-месячному. Так как-то. И вокруг такой колючий мир. Безотцовщина.
23
Примечание к №12
Дело в том, что о «гениальности» нельзя не написать.
Многие страницы произведений Бердяева очень наивны (51). Чрезвычайно наивны. Но эта-то наивность и даже глупость позволяет ему выбалтывать сокровенное. Именно в «Самопознании» я увидел «русскую идею». Её не увидел сам Бердяев. И не мог. Он писал, что ЧУВСТВОВАЛ. И всё. Бердяев думал: вот «душа России». А он – сторонний наблюдатель, космополит, космонавт. Но он-то и был конкретным воплощением этой идеи, причем единственно актуализированным для себя, единственно познаваемым. Бердяев дал определение характера русского народа. Де, страна крайностей… Потом подумал, подумал и дописал: русские крайние и в своей срединности. Таким образом, Бердяев ничего не сказал. И это очень по-русски. Он «заоправдывался», «заоправдался».
Бердяев не понял, что сам факт постановки вопроса о «русской идее» и является её осуществлением. Тут гигантская заглушка. Мы подлецы, ничтожества, но святые. Мы не ничтожества и не святые, а посредственности. Мы посредственности, но посредственности исключительные, в которых максимально проявлена подлость и святость. Но собственно эти крайности встречаются в реальности в виде крайности посредственности. Но крайняя посредственность есть и крайняя экстраординарность. Но и т. д. и т. п. – Это адаптация. Осаждение умонеохватной идеи в филологической среде за счет её примирения с собственным реализмом и даже цинизмом. И это у всех воспроизводится, воспроизводится… Та же «ваза», то есть насильственное и произвольное внесение внутрь своего мира какой-то нелепости и её постепенное сглаживание, адаптация, погружение. И в результате – филологическая и логическая катастрофа. Русский будет вешаться, и уже прыгнет со стула, и тут, в последний миг, схватится за вазу. И она выпадет из его коченеющих рук. «Русская идея», совершенно искусственная, насильственно прививаемая, наконец просто нелепая, никак (содержательно) не соотносится ни с подлинной историей России, ни с субъективным миром славянофилов и соловьёвцев. И тем не менее все они её воспроизводят и все субъективные различия этих мыслителей осуществляются как различия в индивидуальной адаптации этой темы. Как кто её ПРОВОРАЧИВАЕТ. И в по-гоголевски бессмысленном сопоставлении раскрывается личность. В самом же факте адаптации – русская идея. Взята в башку башкирская идея, и начинается её просветление. В конечном счете НЕУДАЧНОЕ, исходно неудачное (конечное). Неудача неизбежна, и её можно лишь отдалить.