Беспокойная юность (Повесть о жизни - 2)
Шрифт:
Я остановил коня, достал из полевой сумки серебряное колечко и надел его на мизинец. Оно показалось мне очень теплым.
Свой отряд я догнал в селе Замирье под Несвижем.
Гнилая зима
В октябре на фронте наступило затишье. Наш отряд остановился в Замирье, вблизи от железной дороги из Барановичей в Минск. В Замирье отряд простоял всю зиму.
Ничего более унылого, чем это село, я не видел в жизни. Низкие обшарпанные хаты, плоские, голые поля и ни одного дерева вокруг.
Этот угрюмый пейзаж дополняли грязные обозные фуры, косматые худые
Поздняя осень пришла черная, без света. Окна в нашей хате все время стояли потные. С них просто лило, и за ними ничего не было видно.
Обозы увязали в грязи. В двери дуло. С улицы наносили сапогами липкую глину. От этого в хате всегда было неуютно. Нам с Романиным все это надоело. Мы вымыли и прибрали хату и никого в нее не пускали без надобности.
Когда я вернулся в отряд, Романин крепко меня обнял, будто между нами не было никаких недоразумений. Очевидно, все это случилось от усталости.
Он отвернулся, чтобы скрыть слезы, и сказал, что я "форменная скотина" и что из-за меня он просто поседел. При этом он показал седой клок волос. Клок этот у него был всегда, но сейчас он, правда, стал белее и больше.
Я рассказал Романину о смерти Лели. Он сидел за столом, долго сморкался, и глаза у него покраснели. Я старался не смотреть на него. Потом он ушел и вернулся пьяный, но тихий. Этого с ним еще никогда не бывало.
Гронского я уже не застал. Он заболел психическим расстройством, и его эвакуировали в Минск.
Вместо Гронского нам прислали нового уполномоченного, известного деятеля кадетской партии и присяжного поверенного Кедрина. Это был низенький старик с седой эспаньолкой и в строгих очках. В серой бекеше он напоминал большую умную крысу. Его так и прозвали "Многоуважаемая крыса".
Говорил он скучно, вежливо, в военных делах был наивен до безобразия, деревни не знал, подлинной жизни не знал, занимался политическими выкладками и "анализом создавшегося положения" и, в общем, торчал в Замирье среди быстро разлагавшихся армейцев, как белая ворона.
Беженцев осталось мало. Большая часть их осела по окрестным селам. Работы у нас не было, и Романин затеял строить в Замирье баню.
Постепенно в постройку бани втянулось множество народа, томившегося без дела. Постройка превратилась в целую эпопею. Из Минска и даже из Москвы приезжали уполномоченные, техники, военные инженеры, специалисты по баням и печам. Романин со всеми спорил, ссорился, даже кой-кого выгонял.
Вшивый тыл ждал бани, как чуда. На Романина смотрели как на отца и благодетеля. Даже обозные солдаты и те козыряли Романину и повиновались ему.
Кедрин по поводу постройки, бани произносил за вечерним чаем обширные речи, очень умело построенные, подымавшиеся даже до обобщений.
Речи Кедрина пестрели цитатами и именами. Он упоминал Туган-Барановского, Струве, даже Лассаля. Такие речи не стыдно было "закатить", как говорил Романин, даже с трибуны Государственной думы.
Но, в общем, все эти кедринские речи давали нам обильную пищу для шуток над престарелым кадетом. Кедрин шутки принимал всерьез и каждый раз сильно волновался.
Меня Романин все время гонял то в Несвиж, то в Мир, то в Слуцк и Минск за материалами для бани.
Однажды в нашей хате появился рыжебородый человек в шинели внакидку. Папаха его непостижимым образом держалась на самом затылке. Глаза смеялись. Голос у рыжебородого был шумный, но приятный.
Он представился специалистом по баням и вошебойкам. Фамилию его никто не знал. Все звали его Рыжебородым.
Он ворвался в нашу хату, поселился в ней, и с тех пор банный вопрос приобрел неожиданный характер.
Начались разговоры об устройстве римских бань, воспоминания о Сандуновских банях в Москве, о горячих банях в Тифлисе, о том, как превосходно описал их Пушкин, о пушкинской прозе, о прозе вообще -- ее Рыжебородый считал "богом искусства",-- о том, чья проза лучше -- Пушкина или Лермонтова, о плане "Войны и мира", якобы вкратце набросанном Лермонтовым и попавшем в руки Льву Толстому, о похоронах Толстого в Ясной Поляне, об "Анне Карениной", об охоте Левина на вальдшнепов, вообще об охоте и о чеховской "Чайке". В конце концов обнаружилось, что Рыжебородый бывал у Чехова в Ялте, ставил чеховские пьесы в провинциальных театрах, свободно говорил по-французски и к постройке бань никогда не имел никакого отношения.
Мы никак не могли выяснить его профессию. На прямые вопросы он отвечал стихами Максимилиана Волошина. Эти стихи, по его словам, хорошо выражали характер его жизни:
Изгнанники, скитальцы и поэты, Кто жаждал быть, но стать ничем не смог. Для птиц -- гнездо, для зверя -- темный лог, Но посох нам и нищенства заветы.
Через два дня после появления Рыжебородого мы уже не могли себе представить, как можно было жить в проклятом Замирье без этого человека.
Рыжебородый совершенно не считался с Кедриным. Когда Кедрин пускался в нудные свои речи и мешал общему разговору, Рыжебородый говорил с добродушной улыбкой:
– - Старик! Погоди! Тебя вызовут.
Иногда, чаще всего по ночам, разговоры приобретали жгучий характер. Говорили о революции.
Романин был настроен по-эсеровски, Кедрин тянул свою кадетскую профессорскую канитель, а Рыжебородый говорил, что и Романина и Кедрина сметет к чертовой бабушке рабочая революция. Все чаще стали повторяться имя Ленина и слово "Интернационал".
Когда Рыжебородый говорил, все замолкали. Казалось, был уже слышен гул народных толп, гул революции, накатывающейся на Россию, как океан, смывающий плотины.