Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Все это было предпринято и исполнено генералом Васильчиковым по собственному его разумению, так как «августейшего махалы» не было в Петербурге: он заседал на конгрессе в Троппау. «Грехи людей мы режем на металле, а добродетели их чертим на воде». Васильчиков никогда не читал Данте и, может быть, даже не слышал о нем, но адская надпись эта послужила для него законом. Вековая история славных походов, Полтава и Кульм — в одно мгновение все было забыто, и грозная когорта царской гвардии перестала существовать в течение суток.
Общее сочувствие было на стороне семеновцев. Но, кажется, не было человека, который так страстно переживал бы это сочувствие и так искренне терзался бы судьбой погибшего полка, как Александр Бестужев. Он хорошо знал из семеновских офицеров
Сергея Муравьева-Апостола, поручика Арсеньева, полкового адъютанта Бибикова.
На рейде качалась дырявая посудина, без бортов и окон, наполовину залитая водой. Эта посудина была когда-то кораблем и называлась «Память Евстафия». Последнее слово стерли с носа время и непогоды; осталось: «Память» — память о корабле. Здесь квартировали опальные семеновцы, без теплой одежды, без обуви, почти без провианта, сумрачно всматриваясь в свинцовый морской горизонт. Полковник Вадковский был с батальоном. Он встретил Бестужева на верхней палубе, завернутый в шинель, измученный лихорадкой, с искусанными от досады губами.
— Хорошо ли вы сделали, Бестужев, что навестили нас? — сказал он угрюмо. — Это опасно. Ведь мы бунтовщики…
Он принялся рассказывать о том, как местное начальство не отпускает солдатам ни муки, ни хлеба, как он вчера стоял на коленях перед адмиралом Моллером, как нетерпеливо ждут арестанты минуты, когда смогут забыть о «Памяти».
— Но как мы пойдем в Свеаборг, — говорил Вадковский, — не знаю. Скоро зима. Штормы бушуют в Балтийском море. Даже по регламенту Петра Великого запрещено выходить кораблям из гавани в конце октября…
Бестужев простился с горемычными семеновцами и грустно возвращался в Петербург. «Так и молчим мы скромно и боязливо, — думал он, раскачиваясь под ветром вместе с пароходом, — так и промолчим, наверно, до той поры, когда придется качаться вместо фонарей с пеньковыми галстуками на шеях. А все потому, что правительство берет у нас больше, чем жизнь. Оно отбирает у нас разум и волю. Но что человек, у которого отняты разум и воля? Дрессированный пудель, выделывающий штуки на потеху господина. Россия — как Уголино, который пожирает своих детей, чтобы сохранить им отца. И есть люди, которые думают, что этого требует слава родины…»
Пароход остановился против Летнего сада. Бестужев вскочил, огляделся и зашагал на берег. Даже в этот печальный осенний день «оштукатуренная Лапландия» была прекрасна: и золото Летнего сада, и золото решетки, и каналы, и дворцы, и улицы… Бестужеву уже с лета казалось, что он влюблен. Она была нежная светлая женщина, с глубоким взглядом ласковых глаз, легкими кудрями темно-русых волос, с черными бровями, — «Светлана» баллад, сочиненных для нее Жуковским. Ее муж — хром и, говорят, подлец. Воейковы в июне переехали в Петербург из Дерпта, где Александр Федорович был профессором в университете. Здесь он пристроился на службу в департаменте духовных дел у А. И. Тургенева. Александра Андреевна вошла в мысли Бестужева сразу, но прочно ли — он не знал. До сих пор он любил любовь за то, что она уносит время, но не сомневался в том, что и время уносит любовь. Человек, не умеющий любить, представлялся ему чем-то вроде часов без пружины, и только. Но прежде он не побежал бы к женщине, как мальчишка, со стихами в кармане. Теперь же изо всех сил спешил к Воейковым, ощупывая за бортом мундира свежий номер «Соревнователя» со своим стихотворением, написанным в подражание Овидию.
Бестужев писал сестрам в деревню, где время «свинцовым маятником означает длинные скукою дня и вечера», что он почти ничего не делает, хотя постоянно собирается делать много. Строго говоря, это было правильно. Мелкими статьями, стихотворениями, разборами он постоянно напоминал о себе публике, заставляя ожидать неизмеримо большего. Хотя это большее никак не могло родиться, Вольное общество любителей российской словесности в заседании 15 ноября избрало Александра Бестужева своим членом.
1820 год закончился предпринятой для развлечения поездкой в Ревель. Бестужев аккуратно вел записи о всем виденном и многом из слышанного в дороге и в Ревеле. Из этих записей составился бойкий и острый очерк, очень разнообразный по содержанию и чрезвычайно занимательный по манере повествования. Встретив еще под Петербургом, на первой станции
10
Старинное, очень красивое здание местного хорического общества.
10 января 1821 года Бестужев вернулся в Петербург.
ЯНВАРЬ 1821 — МАЙ 1821
К мечам рванулись наши руки.
11 марта 1821 года флигель-адъютант русского императора, князь Александр Ипсиланти, тайно оставив Россию, с толпою греков перешел через Прут, вступил в Молдавию и поднял знамя восстания против турок. Русские батальоны стояли вдоль Прута; на другом берегу закипала яростная битва под Скулянами. В Петербурге узнали о событиях с запозданием. Но дня не прошло, как безрукий Ипсиланти был признан законным наследником Леонида, а Эллада, раздавленная турецким владычеством, сделалась подлинным отечеством сотен вольнолюбивых душ. По общему мнению патриотов, наступил момент, когда Россия должна была выполнить свое историческое предназначение. Античные реминисценции, традиция преемственности тысячелетней византийской славы, мечта о Константинополе, религиозные миражи, либеральное чувство, торжествующее при виде ударов, падающих на один из самых реакционных престолов Европы, — все сплелось в один клубок горячего сочувствия греческому восстанию.
Итак, поднимался Восток. На Западе только что отгремела неаполитанская революция. Король Фердинанд был вынужден созвать парламент.
Сан-Доминго, маленькая негритянская монархия на острове Гаити, заставила своего короля Кристофа застрелиться и провозгласила себя республикой.
Разгром австрийцами конституционной неаполитанской армии немедленно отозвался в Пьемонте. 12 марта австрийцы вступили в Неаполь, а за несколько дней до этого пламя революционного восстания залило Пьемонт.
Заседавшим в Лайбахе союзным монархам было много дел. Александр предложил поддержать русскими войсками усмирительную экспедицию Австрии в Италии. Император Франц, бледный, немощный и трусливый, охотно принял предложение своего союзника; оба императора были твердо уверены, что спасают друг друга. Священный союз царей двигал свои силы против взволнованных народов.
Бестужев затевал перевод в армию. Поход русских войск в Турцию для помощи грекам казался ему неизбежным. Участие в этом походе гвардии было сомнительным. Вместе с Бестужевым множество его приятелей из молодых гвардейских офицеров собиралось предпринять такой же решительный шаг. Слышно было, что сам кульмский победитель французов граф Остерман-Толстой, которого прочили командовать русскими войсками, начал изучать греческий язык и взял к себе адъютантом грека. Молодежь следила за ходом восстания с волнением не простых наблюдателей и горестно переживала поражения Ипсиланти. «Кто знает, — думал каждый из этих прапорщиков и поручиков, — как обернулись бы дела гетеристов, будь я с ними…»