Бесы
Шрифт:
– Вы думаете? – улыбнулся он с некоторым удивлением. – Почему же? Нет, я… я не знаю, – смешался он вдруг, – не знаю, как у других, и я так чувствую, что не могу, как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня Бог всю жизнь мучил, – заключил он вдруг с удивительною экспансивностью.
– А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски говорите? Неужели за границей в пять лет разучились?
– Разве я неправильно? Не знаю. Нет, не потому, что за границей. Я так всю жизнь говорил… мне все равно.
– Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы не склонны встречаться с людьми и мало с людьми говорите. Почему вы со мной
– С вами? Вы давеча хорошо сидели и вы… впрочем, все равно… вы на моего брата очень похожи, много, чрезвычайно, – проговорил он покраснев, – он семь лет умер; старший, очень, очень много.
– Должно быть, имел большое влияние на ваш образ мыслей.
– Н-нет, он мало говорил; он ничего не говорил. Я вашу записку отдам.
Он проводил меня с фонарем до ворот, чтобы запереть за мной. «Разумеется, помешанный», – решил я про себя. В воротах произошла новая встреча.
Только что я занес ногу за высокий порог калитки, вдруг чья-то сильная рука схватила меня за грудь.
– Кто сей? – взревел чей-то голос, – друг или недруг? Кайся!
– Это наш, наш! – завизжал подле голосок Липутина, – это господин Г-в, классического воспитания и в связях с самым высшим обществом молодой человек.
– Люблю, коли с обществом, кла-сси-чес… значит, о-бра-зо-о-ваннейший… отставной капитан Игнат Лебядкин, к услугам мира и друзей… если верны, если верны, подлецы!
Капитан Лебядкин, вершков десяти росту, толстый, мясистый, курчавый, красный и чрезвычайно пьяный, едва стоял предо мной и с трудом выговаривал слова. Я, впрочем, его и прежде видал издали.
– А, и этот! – взревел он опять, заметив Кириллова, который все еще не уходил с своим фонарем; он поднял было кулак, но тотчас опустил его.
– Прощаю за ученость! Игнат Лебядкин – образо-о-ваннейший…
Любви пылающей граната Лопнула в груди Игната. И вновь заплакал горькой мукой По Севастополю безрукий.– Хоть в Севастополе не был {54} и даже не безрукий, но каковы же рифмы! – лез он ко мне с своею пьяною рожей.
– Им некогда, некогда, они домой пойдут, – уговаривал Липутин, – они завтра Лизавете Николаевне перескажут.
– Лизавете!.. – завопил он опять, – стой-нейди! Варьянт:
54
…в Севастополе не был… – Подразумевается севастопольская оборона 1854–1855 годов.
«Звезде-амазонке».
– Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты не осел! Бездельники не понимают! Стой! – уцепился он за мое пальто, хотя я рвался изо всех сил в калитку. – Передай, что я рыцарь чести, а Дашка… Дашку я двумя пальцами… крепостная раба и не смеет…
Тут он упал, потому что я с силой вырвался у него из рук и побежал по улице. Липутин увязался за мной.
– Его Алексей Нилыч подымут. Знаете ли, что я сейчас от него узнал? – болтал он впопыхах. – Стишки-то слышали? Ну, вот он эти самые стихи к «Звезде-амазонке» запечатал и завтра посылает к Лизавете Николаевне за своею полною подписью. Каков!
– Бьюсь об заклад, что вы его сами подговорили.
– Проиграете! – захохотал Липутин. – Влюблен, влюблен как кошка,
– Я вам удивляюсь, Липутин, везде-то вы вот, где только этакая дрянь заведется, везде-то вы тут руководите! – проговорил я в ярости.
– Однако же вы далеко заходите, господин Г-в; не сердчишко ли у нас екнуло, испугавшись соперника, – а?
– Что-о-о? – закричал я, останавливаясь.
– А вот же вам в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему все свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот же вам Бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
Степан Трофимович ждал меня в истерическом нетерпении. Уже с час как он воротился. Я застал его как бы пьяного; первые пять минут по крайней мере я думал, что он пьян. Увы, визит к Дроздовым сбил его с последнего толку.
– Mon ami, я совсем потерял мою нитку… Lise… я люблю и уважаю этого ангела по-прежнему; именно по-прежнему; но, мне кажется, они ждали меня обе, единственно чтобы кое-что выведать, то есть попросту вытянуть из меня, а там и ступай себе с Богом… Это так.
– Как вам не стыдно! – вскричал я, не вытерпев.
– Друг мой, я теперь совершенно один. Enfin, c’est ridicule [71] . Представьте, что и там все это напичкано тайнами. Так на меня и накинулись об этих носах и ушах и еще о каких-то петербургских тайнах. Они ведь обе только здесь в первый раз проведали об этих здешних историях с Nicolas четыре года назад: «Вы тут были, вы видели, правда ли, что он сумасшедший?» И откуда эта идея вышла, не понимаю. Почему Прасковье непременно так хочется, чтобы Nicolas оказался сумасшедшим? Хочется этой женщине, хочется! Ce Maurice [72] , или, как его, Маврикий Николаевич, brave homme tout de meme [73] , но неужели в его пользу, и после того как сама же первая писала из Парижа к cette pauvre amie… [74] Enfin, эта Прасковья, как называет ее cette chere amie [75] , это тип, это бессмертной памяти Гоголева Коробочка, но только злая Коробочка, задорная Коробочка и в бесконечно увеличенном виде.
71
Наконец, это смешно (франц.).
72
Этот Маврикий (франц.).
73
славный малый все-таки (франц.).
74
этому бедному другу (франц.).
75
этот дорогой друг (франц.).