Без права на помилование
Шрифт:
— Папка, я пойду... Договорились со Славкой.
— А не поздно?
— Для друзей, которые сто лет не виделись!..
— Домой-то когда вернешься?
Саня пожал плечами:
— Дом — куда он денется? А друг — уедет...
Марина проводила Саню. Прогромыхала на площадке дверь лифта...
Ушел...
Иван Иванович (в нем уже пробудился работник милиции) взял листок бумаги и записал приметы неизвестного, с которым Саня повстречался в пивном баре «Дубок».
«...Глазастый. Уставится — и хмурится при этом».
Конечно, приметы чисто эмоционального плана. «Чувствую, что мне как-то не по себе: обернуться хочется, точно за спиною —
«...Рубашка... Полосатая безрукавка навыпуск» — тоже ненадежная примета. Одел — снял... А вот волосатая грудь, «как у гориллы», и руки, по-обезьяньи длинные... Да еще рыжеватая, подкрашенная борода... Это уже кое-что.
А в целом — чистая глупистика. Если майор Орач убежден, что его сын видел именно Григория Ходана, то надо срочно поднимать на ноги милицию, перекрывать дороги и вокзалы, прочесывать посадки, обследовать все шахтерские поселки. Но начинать такое мероприятие по несуразной причине... Парню, выпившему пива, показалось, что кто-то слишком пристально смотрит на него... А потом этот «кто-то» спросил, ориентируясь на случайно подслушанный разговор: «Твоего деда не Филиппом Авдеичем звали?» В свое время тароватому на веселое слово и озорную выдумку мастеру — что печь сложить, что смастерить узорное крыльцо, поставить хату, гроб сколотить — не было равных во всей округе. Словом, у Филиппа Авдеевича Ходана знакомых и друзей было пол-области. Возможно, один из них и подошел к его внуку... По такому случаю поднимать на ноги все службы милиции не стоит.
Он сеял горе
Иван Иванович посидел минут десять со свояченицей на кухне, поговорили о Сане. Марина чисто по-женски считала, что парню пора бы на жизнь взглянуть глазами простого смертного, а то «эта наука все мозги высушит». Иван Иванович оправдывал сына:
— В науке, как в спорте, вершины доступны только одержимым.
Он отправился спать. В просторной комнате с двумя широченными, прижавшимися друг к другу кроватями (прихоть Аннушки) ему стало грустно, под сердце подкатило тоскливое чувство одиночества. Света не зажигал и занавесок на окнах не задергивал, лежал в полутьме, вглядываясь в заплатку, выкроенную широким, распахнутым настежь окном из притуманенного неба.
...Древние считали, что у каждого из живущих на земле есть своя звезда-хранительница. «Какая же из них Санькина?..»
Мысли все время вились вокруг сына. Вспоминалась та далекая встреча.
Старший сержант Иван Орач, артиллерист-истребитель танков, участник двух войн, возвращался домой... А очутился в районной больнице с проломленным черепом — так его «пригрели» два друга: Суслик и Артист, «пригрели» и ограбили... Три недели провалялся он на больничной койке в двадцати пяти километрах от дома — Карпова Хутора. Потом к нему пришел врач и сказал: «Там, на хуторе, умерла Феня Ходан. Родственница, что ли? Просили отпустить тебя на похороны».
«Родственница...»
Как назвать ту, чье имя ты повторял, словно святое заклинание, в тяжкие минуты, когда белый свет превращался в ночь, когда земля вставала дыбом и все вокруг грохотало, визжало, свистело, рвалось...
«Феня! Фенюшка...»
И так десять, двадцать, сто раз кряду... Не эта ли святая вера в волшебную силу любви отводила от тебя беды?
Первая любовь... Семь лет жил ею солдат...
Ивана отпустили на похороны.
Погожий
Вдоль большака стоят в почетном карауле древние тополя. Их посадили шестьдесят шесть лет тому назад, когда в здешних землях нашли доломит, серый камень, столь нужный металлургическим заводам Юзовки и Мариуполя. Пробивали к карьерам дорогу, а чтобы она во вьюге не затерялась в степи, пометили тополями. Деревья выросли, набрались сил, и теперь трудно себе даже представить, что когда-то их здесь не было. Они давно уже стали неотъемлемой частью пейзажа.
Почему Иван в те минуты думал о голубизне неба, о судьбе тополей, которых пощадили две мировые войны? Может, в этом был виноват солнечный день, в который не вписывались черные траурные краски? Не щемило солдатское сердце от горечи утраты: Иван уже давно привык к мысли о смерти Фени. Это мать в письмах внушила сыну: «Не жилец наша Фенюшка на белом свете».
Иван попросил водителя не въезжать в хутор, остановиться подальше от людских глаз. Машина ушла, и тогда волнение одолело вчерашнего солдата. Напала желтая лихорадка. Бьет, полосует всего.
Иван был уверен, что тело Фени лежит у них в хате. Но хуторские толпились на ходановском подворье — это рядом с домом Ивана, через огород.
Нет, не мог он избавиться от ощущения, что это Гришкин дом: здесь родился, вырос, здесь творил свои преступления Григорий Ходан.
Иван подался к себе.
В ушах гудит, впору оглохнуть. Переступил порог родного дома — и к горлу подступил комок. «Эх, старший сержант», — попрекнул он себя, расчувствовшись до слез.
В хате тихо, тепло и уютно. Пахнуло наваристым борщом, картошкой в мундире, хлебом, кислой капустой и еще чем-то привычным с детства, а потому родным. В кухне кто-то постукивал о миску.
— Матинко! — воскликнул взволнованный Иван. Ему бы тихонько войти, зажать матери ладошкой глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у солдата выдержки.
— Чего тебе? — отозвался из кухни детский голос.
Возле старенького кухонного стола, сработанного в незапамятные времена сельским умельцем, на табуретке сидел мальчишка лет восьми. Остренький носик, огромные черные глазищи, — галчонок. Екнуло Иваново сердце.
— Внук Авдеича, что ли? — невольно спросил он. «Фенин сын».
— Я хвашист, — угрюмо ответил мальчишка и весь ощетинился. Ложку в сторону, миску, из которой хлебал борщ, — на середину стола.
Иван оторопел.
— Да какой же ты фашист?
— А меня так дразнят. И в школе, и на хуторе... А я за то им бью морды! — Он показал кулачок. — А вчера сыну тети Жабы так надавал, так надавал! — злостью загорелись глазенки младшего Ходана.
Эта злоба обожгла солдатское сердце, как неожиданное пламя. Вот бросили в костер охапку соломы, вспыхнула и опалила неосторожных, беспечных.
— «Тетя Жаба» — это кто? — спросил Иван. Он не знал, о чем и как вести разговор с мальчонкой, заряженным лютой ненавистью.
— Наша учителька. Жабенок не пускал меня в класс: «Покажи да покажи вторую обувку». Ну, галоши, або что, — он вдруг залился краской стыда. Не было у маленького Ходана второй обувки. — Говорю: «Пусти, хужее будет!» Так он обозвал меня хвашистом. Я ему головой в живот ка-ак дал, он и сел. Разевает большой рот, словно жаба. Тут его мамка из учительской выскочила. За уши меня, за уши. Оттаскивает от жабенка. Я ее укусил, она завизжала: «Хвашист!» Я — драла.