Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
Шрифт:
И никто из наших — слышишь, Тюхин — никто! — ни Гринька, ни Сибик, ни Могила — а уж это еще те фрукты! — никто из батареи не откликнулся на его сраный призыв. Потом был торжественный обед со спиртягой, и опять Гибель агитировал. Так вот, что я тебе скажу, Лициний ты мой несусветный, спиртягу мы — не пропадать же добру — вылакали, сухари съели, а вот те бумажечки, которые раздал его шустрый подручный были все до единой использованы в сортире по известному тебе назначению.
По ассоциации — о другой бумажечке. Дня три спустя, заглянув по пути в батарею (а я к этому времени уже окончательно обосновался в 13-м номере офицерской гостиницы), в кабинете товарища майора я увидел увлеченно копошащегося в бумагах нашего писаря ефрейтора Кочумаева. По склонности своей ко всяческого рода шуткам я, подкравшись на цыпочках, гаркнул: «Бат-рарэя
Вспоминается еще, как талантливый ученичок мой скомандовал однажды своим архаровцам: «Р-разойдись!» И уж тут-то они и разошлись! Стреляя поверх голов из автоматов, салаги загнали батарею в клуб, где господин Гусман, нервно подергивая шеей, зачитал нам «Декларацию Новых Прав Нового Человека» своего собственного сочинения. Пока он зачитывал ее, в батарее шел обыск…
Помню, как упал. Причем, совершенно почти трезвый. Стоял на плацу, пялясь в небо, и вдруг брюхо мне свело спазмом, голова закружилась, и я опрокинулся. Помню еще, как подумал, совсем-совсем как тогда, в молодости: «Это конец. Это — рак!» Господи, ну конечно же, это была даже не падучая, как у одного известного тебе классика. Просто, как и всех остальных, начались заурядные голодные обмороки…
Ради Бога, Тюхин, не ищи в этом письме какой-то зашифрованной логики, литературного подтекста. Эти дни я действительно помню крайне смутно, эпизодически. Ты ведь сам знаешь, когда я пишу стихи, я как запавшая клавиша. А тут еще Виолетточка, канистра с бромбахером. Помнишь, Тюхин, мы все недоумевали: и чего это товарищи офицеры все ходят и ходят в спецхранилище, а главное — почему это товарища майора Лягунова постоянно выносят оттуда на носилках? Да потому что никаких боеголовок, никакого спецтоплива там и в помине, Тюхин, не было. Как показала салажья ревизия, в бетонном подземелье, в противоатомном бункере, хранилась вся наша бригадная, для промывания контактов, спиртяга — одних опечатанных канистр насчитали около сотни. «Коломбина», как ты помнишь, стояла от склада неподалеку. В эти чумные дни я каждую ночь имел удовольствие слушать «Лили Марлен» и «Хорста Весселя» в хоровом исполнении. После таких концертов не надо было и двух пальцев в рот совать, Тюхин.
Недели через полторы ко мне уже начал наведываться весь белый Ваня Блаженный с крыльями. Улыбаясь стеариновой своей улыбкой, он слушал куски из моей новой поэмы «Омшара». Как тебе известно, Тюхин, его мнением я особо дорожил: как-никак два курса педвуза. Помнишь, как Ванюша в свинарнике читал нам на память Ф. Вийона, О. Уайльда, П. Верлена, И. Блаженного… Вот то-то и оно, что стихи до добра не доводят… Во всяком случае поэтов.
А однажды, проснувшись среди ночи в 13-м номере — он был у нас на двоих с Рихардом Иоганновичем — я увидел на его койке ту самую, недостающую часть мужского, извиняюсь, органа, в целях секретности называвшегося в нашей бригаде «изделием», мало того, что самую главную, самую существенную, но к тому же еще и с усами, поющую под гитару песни Розенбаума. Увидев, что я проснулся, часть тотчас же поднялась по тревоге и двинулась в район сосредоточения…
Помню, однажды приспичило мне объясниться с Сундуковым. Я обнял его за совершенно необъятную талию и, рыдая, сознался, что совершенно не помню с какой целью налюрил в его хромовый совершенно новый сапог, ибо когда совершал этот поступок, находился в лунатическом состоянии, а следовательно вообще ничего не помню… Впрочем, у тебя, Тюхин, на этот счет, кажется, иное мнение. А Сундуков, при ближайшем рассмотрении, и вовсе оказался тополем. Не Эдуардом, а тем самым, на который я безуспешно пытался приспособить новую антенну. «Вот, —
И ведь вот что характерно! Когда я поприжал Рихарда Иоанновича: «Так это что, так это вы все выдумали, выходит?! А ну, не брыкаться! А ну-ка тихо, тихо! У меня под Кингисеппом и не такие не рыпались!.. Так вы это что, оклеветали, получается, наших доблестных подполковников?!» — когда я ему, гаду, выдал с заворотом руки за спину, он мигом присмирел, брякнулся на колени: «Да вы что, Тюхин! — захрипел. — Вы что шуток, что ли не понима-а-аете?!»
И опять же — нонсенс, любезный мой друг и брат! Хорошие шутки мы очень даже понимаем. Как-то на «коломбине», заклеив бумажечками очки у моей отключившейся кикиморы Виолетточки, я весело заорал: «Боевая трево-ога!» Эта кобра четырехглазая чуть не ополоумела. «Полундра, Тюхин! заголосила она. — Спирт, кажется, некачественный: я ослепла!» Но зато и отомстила она мне соответственно, о как она мне отомстила, Тюхин!..
В ночь на 19-е ноября, то бишь на День ракетных войск и артиллерии, ко мне на дежурную станцию пробрался Отец Долматий. Он попросил воды и долго сидел с недопитой кружкой в руках, глядя в пол и поглаживая грудь, там, где сердце. Лицо у него было пустое, почти уже мне незнакомое. Как в тот раз, в 72-м, когда мы с тобой, Тюхин, едва не опоздали на его похороны. Все это время я боялся заговорить с ним, а тут, как толкнуло меня что-то.
— Леня, — тихо сказал я, — а ты письма-то мои получал? Я ведь посылал — и к тридцатилетию твоему, и еще через год: у меня командировка в Свердловск была, творческая…
И тут он медленно, глоточками допил воду и, осторожно выдохнув, поставил кружку.
— А я был на твоем концерте, — прошептал он. — Я в зале сидел…
— Так чего же не подошел-то?!
И он сказал тогда, сержант Долматов, командир моего отделения:
— А не знаю, Тюха. Ей Богу, не знаю. И ша! — давай не будем об этом…
Вообщем, хорошо мы с ним, елки зеленые, объяснились.
А еще он сказал, что утром решили уходить. Как только рассветет — да, да, голубчик, я не оговорился, у нас тут по утрам и вечерам стало проявляться что-то этакое, цвета спитого чая — как только чуточку развиднеется, коменданты возьмут в ножи охрану, и мы двинемся с Богом…
— Куда? — спросил я.
— Что значит «куда»?! — взялся за грудь Леньчик, самый-самый из нас взрослый. — К своим, елкины палы. А куда же еще, если не к своим?..
Я проводил его аж до дырки в колючей проволоке: они, падлы, всю казарму опутали. Договорились на пол-пятого у КПП, и ты знаешь, я ведь даже не обнял его на прощанье…
Когда вернулся на «коломбину», попрыгунья моя уже поджидала со свеженькими новостями. «Твоего Григория Игуановича высекли!» — радостно сверкая очками, сообщила она. Вконец озверевшие с голодухи, так и не дождавшиеся гуманитарной помощи, гибелевские опричники выпороли моего соседа по номеру гибкой антенной Куликова! Тебе, Тюхин, думаю, не надо объяснять, какое удовольствие испытал наш общий знакомый!
— А ну цитату по поводу, папашка! Или — слабо?! подначивая, вскричала моя очередная сожительница.
Ничтожная, плохо же она знала нашего брата, Тюхин! Со слезами счастья на глазах я ответил ей из псалмов Давидовых:
— «Да обрящется рука Твоя всем врагам твоим, десница Твоя да обрящет вся ненавидящыя Тебе»!..
Короче, по этому поводу мы с Виолетточкой — царствие ей небесное клюкнули. Я поставил будильник на четыре часа, и ведь вот в чем черный юмор: ровно в четыре мой никелированный петушок и прокукарекал, и если б я случайно не глянул на станционный хронометр… О, Тюхин, у этих наших с тобой шипуче-скрипучих тоже, как оказалось, имелся юмор: она ведь, гадюка, на целый час назад отвела стрелочки на будильнике!..