Без вести...
Шрифт:
А то был казах — здоровенный, веселый, так ему сделали несколько уколов. На третий день у него так распух язык, что не вмещался во рту: ходил с высунутым, словно собака в жаркий день.
Еще были опыты: внутренние органы, железы пересаживались людям от животных. Каждый день смерти в страшных муках...
Я все видел, все понимал. Ждал своей участи, готовился к самому страшному. А они мне такое придумали — до сих пор холодею от стыда, от ужаса.
Огарков вновь подошел к окну, повернулся к Иннокентию спиной, глухо проговорил:
— Подохнуть бы!
Лицо его было
Иннокентий неумело пытался успокоить друга. Успокоить... Разве есть такие слова, которые могли бы вернуть покой в истерзанную, оплеванную душу Николая?
Приближались рождественские дни. Огромные ели, отягченные мягким пушистым снегом, сверкали в лучах декабрьского солнца. Все кругом дышало покоем.
Грустные и радостные чувства охватили коменданта лагеря. Константин Витальевич Милославский размышлял о сущности бытия.
— От судьбы никуда не уйти, — думал он. Словно во сне вспоминалась Одесса... — Кто думал, что немцы так быстро покинут ее? Ведь Одесса была уже в глубоком немецком тылу, войска Гитлера находились на Волге, на Кавказе... И ничего уже нет — ни победоносных немецких войск, ни самого Гитлера.
Потом воспоминания перекинули к Франции,
— Париж. Там жена и две дочери. Жена... Я никогда ее не любил... Дочери? Они не знают ни слова по-русски, всегда сторонились меня. А вообще, мои ли это дочери? Да это и не имеет принципиального значения...
— Какая сила забросила меня сюда? Идеи? У меня их никогда и не было. А что было? Нет, не поиски выгоды, не рисовка, не желание прослыть патриотом своего отечества, — Милославский живенько отверг возможные подозрения. — Может, я хотел видеть Россию свободной? «Полно тебе! — возражал насмешливый внутренний голос. — Ты радовался, когда немец топтал русскую землю» — «А веришь ли ты в то, что еще раз побываешь в родной Одессе?» — «Солнце всходит один раз в сутки...» — скептически отозвался внутри насмешник, которому все виделось в темном свете.
За дверью раздался осторожный стук — словно кошка поскреблась. Комендант сел за стол, положил на него длинные костлявые руки. В кабинет вошел Иван Анисимович.
— Разрешите, ваше благородие...
Комендант, высокий и сутулый, даже сидя, был на голову выше бухгалтера.
— Что у вас, любезный Иван Анисимович? Садитесь... Не желаете ли папироску?
Иван Анисимович присел на уголок стула, с подобострастием принял протянутую ему папиросу, хотя в жизни не курил и не терпел табачного духа.
— Хочу покорнейше донести вам, ваше благородие... Во вверенном вам лагере коммунистическая зараза!..
Милославский наклонился вперед, лицо его стало недовольным.
— У нас в лазарете, ваше благородие, лежал рабочий с лесопилки Николай Огарков. Опасный человек, ваше благородие! Я выписал ему счет за харчи и лечение, а он... Господи, боже мой! Чего только не наговорил! Разрешите, ваше благородие, не произносить этих поганых слов...
— Говорите все, не смущайтесь. Я люблю называть вещи своими именами.
Иван
— Будто все мы — фашистские холуи. А ваш комендант, говорят, самый первый холуй... Жалко, говорит, не перебили вас большевики, но, говорит, придет день — мы еще с вами расквитаемся. Всех перевешаем, говорит. Я, ваше благородие, потребовал, чтобы он прекратил, что тут, мол, не колхозное собрание... А он и вовсе разошелся. Говорит, сидите здесь, точно мокрицы...
Комендант медленно поднялся, не отрывая костлявых рук от зеленого сукна.
— Хорошо, любезный Иван Анисимович. Я разберусь.
Бухгалтер быстро и незаметно исчез за дверью.
Милославский ополоснул руки одеколоном, тщательно протер их полотенцем, вызвал Нечипорчука.
— Не кажется ли вам, господин Нечипорчук, — начал Милославский, когда тот присел к приставному столику, — что мы слишком много демократии развели в нашем лагере?
— Я не понимаю, о чем речь, господин комендант.
— А надо бы понимать, — строго произнес Константин Витальевич, — на нашу с вами душу ляжет страшный грех, если в лагерь проникнут советские агенты...
— Есть сведения? — забеспокоился Нечипорчук.
Комендант, не называя бухгалтера, рассказал о его доносе.
— Помните историю с господином Биндером? — спросил Милославский. — Тогда, как его, этот... э-э...
— Пронькин, — подсказал секретарь.
— Этот Пронькин допустил дерзость в отношении управляющего. А теперь Огарков оскорбляет всех нас. Между прочим, тот сибиряк, как его?
— Каргапольцев.
— Вот-вот, Каргапольцев. Он тоже кажется мне загадочным.
— Осмеливаюсь усомниться, господин комендант, — вдруг возразил Милославскому секретарь. — Я с Огарковым вместе был в учебном лагере Травники, ни в чем предосудительном он там не замечен. А вы знаете, что это был за лагерь и кого там готовили. Он получил назначение в Тремблинку, а я в Освенцим. Будь он советским агентом, давно бы уехал в Россию... В отношении Пронькина и Каргапольцева у меня твердого мнения нет. Несколько раз я пытался прощупать их, но они никого к себе не подпускают...
Комендант терпеливо выслушал Нечипорчука. Его длинные, узловатые пальцы шевелились на зеленом сукне.
— Уясни себе, господин Нечипорчук, что союзники спросят с нас за положение в лагере. Присмотритесь внимательно к Огаркову и его друзьям.
— Слушаюсь, господин комендант.
— Позвольте, Константин Витальевич, пригласить вас к себе... Завтра у Софи именины...
Лицо коменданта оживилось.
— Ой хитер ты, Нечипорчук... Ой хитры и ты, и твоя Софи!
Они хорошо знали друг друга — Милославский и чета Нечипорчуков. В первые послевоенные годы население Западной Германии переживало трудности. Милославский и Нечипорчук через Международную организацию по делам перемещенных лиц (ИРО — Интернациональ Рефигес организацион) получали дефицитные продукты для беженцев. Может быть, одна половина этих продуктов шла по назначению, а другая продавалась по спекулятивным ценам в Регенсбурге и Мюнхене. И все списывалось на жителей лагеря.