Шрифт:
Посвящается Мюриель
Мне всё равно, с чего начать; туда же и вернусь.
Уже очень давно я пытаюсь разобраться в истории Филипа. Мне хочется разгадать тайну, которая за ней кроется. Раз за разом я терпел поражение в этом дознании и не мог распутать узор тех картин, что представали передо мной, картин то жестокости, то комизма, как в любом рассказе, где вожделение доводит до смерти.
Я знаю всё, но я не понимаю ничего. Я знаю всю последовательность событий. Я знаю, как история начинается, знаю тот день и то место: это киоск с кренделями перед универмагом на Бельвью. Я знаю, когда история заканчивается, а именно: тридцать шесть часов спустя, ранним утром четверга тринадцатого марта на одном балконе где-то в пригороде. Мне также ясны события, которые происходят в промежутке между началом и концом: дело с меховым манто, первая холодная ночь в машине, отсутствующий бумажник, сорока, потерянный ботинок, мёртвый японский математик – всё это лежит на поверхности.
После тщетных попыток найти взаимосвязь между картинками я пришёл к выводу, что это не столько история как таковая, которой я не понимаю, а речь идёт скорее о том, чтобы разъяснить мне мою собственную коллизию, выяснить, что хотят мне сказать эти явления, которые меня зачаровывают, околдовывают, а несколько раз даже приводили на грань безумия. Моё существование зависит от этой истории, так я уговариваю себя, и вместе с тем я знаю, как я смешон и что мне нечего бояться; что я мог бы махнуть рукой на события тех мартовских дней – и ничего бы со мной от этого не сделалось, я мог бы вести свою жизнь и дальше так, как было прежде. Фактически я был бы спасён, если бы развёл руками и признался, что потерпел неудачу на истории Филипа. Она оказалась мне не по плечу – хотя и кажется совсем простой. Это похоже на то, как будто я при каждой новой попытке что-то забываю, какую-то подробность, которую нельзя упускать, как будто я теряю знак, который навёл бы меня на верный след. Я знаю, как часто я клялся в этом и тем самым обманывал себя – как пьяница, который обманывает себя последним стаканом. Я игрок, вплотную подошедший к банкротству, который в последний раз просит раздать карты – я хочу отважиться ещё на одну попытку, я ещё раз восстановлю события и после этого уже удовольствуюсь тем, что есть.
Моя страсть не даёт мне меня покоя, да. У меня тоже есть свои одержимости, разумеется, и как любой другой я лучше оставлю их при себе. Не то чтобы я стыдился чего-то, но кое-что просто не подходит к той картинке, которая сложилась у меня о себе самом и которая теперь, в середине моей жизни, согласуется с тем образом, который сложился обо мне у моих сограждан: мужчина со множеством слабостей и ещё большим количеством принципов. Но Эрос не спрашивает, какие образы самих себя мы лелеем, напротив, зачастую кажется, будто он пытался их низвергнуть. У каждого есть своя тёмная сторона, так говорят, но между тем я понял, что для большинства людей мало постижимо в моральном смысле то обстоятельство, что тёмную сторону не всегда можно отнести ко злу, а светлую сторону – к добру. Тёмная сторона – попросту та, которой не хватает света, и довольно долго я не мог понять, что ночью все кошки действительно серы, а не только кажутся такими, нет: у них просто нет цвета. Как я к этому пришёл? Ах да: мои одержимости. Тут я поневоле вспоминаю признание Руссо, которое я прочитал несколько лет назад и которое он, насколько я помню, начинает с того, что составляет о себе самое честное и беспристрастное повествование, ничего намеренно не опуская, а о чём ему нечего рассказать, то пусть будет просто предано забвению. И я припоминаю, как мало я верил этому намерению, я счёл его стилизацией, как говорят, признанием лишь на словах, и я не доверял автору до тех пор, пока он не рассказал о своих сексуальных предпочтениях. Я не припомню, в каких словах, помню только, что это меня затронуло и что с этого момента я начал верить его утверждениям. Уж не стоит ли и мне самому признаться в своих извращениях, чтобы сделать моё сообщение достоверным?
Кое-что в истории Филипа для меня мучительно и постыдно, и это отнюдь не противоестественные, грязные и больные моменты, которые в ней тоже есть. Это ничтожность некоторых деталей, с которой я не могу примириться. Многое кажется почти несущественным и совершенно будничным. Мне было бы гораздо легче, если бы внимание Филипа привлекли не эти балетки сливового цвета, обыкновенные тапочки, которые давно уже перестали быть принадлежностью только танцовщиц. Они продаются в любом универмаге задёшево, прошитые или на клею, с бантиком или без бантика, всевозможных оттенков, матовые и лакированные. И то, что в данном случае они были из телячьей кожи, тонкой отделки и изысканные, не меняет того факта, что в начале этой истории стоит пара дамских туфель.
Начало? С этим вот какое дело. Никто не может определить, с какого события начинается история. В начале господь сотворил небо и землю, так пишут – но чем он занимался до этого? И чем бы ни было то, чем он занимался до этого: почему бы это также не отнести к началу? Физики, которые заменяют бога-творца первоначальным взрывом, возразят, что вопрос абсурдный, поскольку он уже предполагает наличие времени, а время не существовало до бога или до первовзрыва. Книги и фильмы всегда утверждают некое начало, но в действительности после первоначала уже нет больше никаких начал. И пока что нет никакого конца, если это может послужить утешением. Одно втекает в другое; но вот каким образом конец одной истории связан с началом другой, остаётся непостижимо уму человека. Кто хочет распутать ткань действительности, сам в ней запутается. Это то, что я отвергаю. Я хочу разгадать загадку, но я не хочу сойти с ума.
Я свидетель тех мартовских дней, и как свидетель буду повествовать о них, полностью и неприкрашенно. Кое-что выставит меня в дурном свете, но мне это безразлично. Я мог бы – ради того, чтоб казаться достоверным, – в одном месте кое-что опустить, в другом месте кое-что присочинить. Но я не хочу это делать. Моя одержимость, тут я должен в этом признаться, моя одержимость – это правдивость. И будь это сколь угодно пошло или нет, но Филипа привели в движение именно балетки сливового цвета. Почему он за ними пошёл? На это у меня нет ответа. То была игра, по крайней мере поначалу, безобидная и безопасная, ибо если
Доподлинно известно: в тот вторник, а это было одиннадцатого марта, в четверть пятого, Филип – мужчина сорока с лишним лет, ближе к пятидесяти, грузный и за последние годы несколько обрюзгший – ждал в кафе на краю Старого города некоего господина Ханлозера. Филип не знал его в лицо, ему было известно лишь, что тот недавно обанкротился со своим малярным бизнесом, из-за чего был вынужден продать земельный участок, который несколько поколений был в собственности семьи, незастроенный кусок земли высоко над озером. Назначенное место встречи не нравилось Филипу, он бы предпочёл совещательную комнату в своей фирме, но поскольку чуял скорую выгоду этой сделки, которая могла принести ему тысяч тридцать, по его оценке, и поскольку ему так или иначе надо было в шесть часов вечера объявиться у Белинды, а она жила недалеко от этого кафе, он согласился.
Кафе размещалось в одном буржуазном строении девятнадцатого века, бывшем грандотеле из времён большого расширения города, когда ровняли с землёй артиллерийские укрепления и надсыпали берега озера. Тон в атмосфере кафе задавали золото и красный плюш, широкая лестница вела на подиум, за столами сидели матери со своими детьми, перед ними стояли остатки сладостей, пустые стаканы из-под фруктовых соков и чашки из-под кофе. Ханлозер заставлял себя ждать, и Филипа так и подмывало уже заказать себе кусок торта из витрины, но поскольку до назначенного времени оставалось всего пять минут, а он ни в коем случае не хотел, чтобы его застали с набитым ртом, ему пришлось удовольствоваться одним кофе, в который он всыпал две гильзы сахара. Однако и через десять минут, за которые можно было бы спокойно умять полторта, Ханлозер так и не появился. Он не реагировал ни на звонок, ни на сообщение, которое Филип ему отправил. А после того, как Филип получил подтверждение от Веры, что у него правильный номер, он стал просматривать последние известия о самолёте Малайзийских авиалиний, Боинге-777, который в минувшее воскресенье исчез где-то в «ревущих сороковых» широтах над Атлантическим океаном с двумястами тридцатью девятью душами на борту; эта трагедия вызывала его тревогу. Власти в Кулуа-Лумпуре не имели ни малейшего представления, что случилось с самолётом. Поиски, час от часу расширяя радиус действия, не приносили результата. В списке пассажиров наряду с китайскими и малайзийскими именами значились и два австрийца – на самом деле иранцы, которые попали на борт с поддельными паспортами. В течение нескольких часов эти двое считались террористами, пока не выяснилось, что они нелегальные иммигранты, и этот след тоже никуда не вывел. Не обнаружили никаких обломков, а нефтяные пятна в Малаккском проливе, как оказалось, были обыкновенным следствием рядового судоходства.
В какой-то момент Филип решил обойти всё кафе, но не обнаружил никого, кто подходил бы под описание Ханлозера. Когда он вернулся к своему столу, его чашку уже убрали, а на его месте сидела толстая женщина в голубой шапочке. Филип какое-то время нерешительно топтался на месте, не зная, что делать, потом всё-таки подхватил свой дипломат, расплатился у стойки, взял сдачу и вышел на улицу.
Ещё один факт не даёт мне покоя – это город, в котором всё происходило. Тот самый город, в котором я живу вот уже двадцать лет, который мне хорошо знаком и стал уже родным. Когда я прохожу мимо тех мест, где Филип оставил свой след, когда я вижу площади, где решалась его судьба, те спокойные, умиротворённые места, я поневоле отмечаю, насколько неправдоподобно то, что именно здесь могла произойти такая история. Жители здесь порядочные, не склонные ни к чему экстремальному. Жизнь течёт в своём спокойном русле. Битвы, которые здесь разворачиваются, вряд ли могут кого-то испугать и редко смертельны. Если начертить график жизни типичного местного обывателя в виде линии между рождением и смертью, то получилась бы ровная черта без всплесков и провалов, степенное, устойчивое стремление к собственной кончине, лишь кое-где прерываемое небольшими неровностями, вздрагиваниями из-за болезни или развода. Существование после сорока лет здесь редко когда пойдёт к концу иначе, чем с постепенным угасанием, да и это, пожалуй, неточное понятие, поскольку оно предполагает некоторое горение. Пламенем охвачены здесь немногие. Скорее это напоминает тот процесс, как из надутого шарика медленно уходит воздух. Да, здесь тоже есть бедность, как и всюду, здесь тоже живут люди, которые мучают других, и люди, которые страдают от мучений. Здесь можно иногда услышать о тех достойных сожаления стариках, которые однажды падают в своей квартире, споткнувшись о мебель, да так и остаются лежать, не в силах позвать на помощь, умирая от жажды в собственной спальне, и никто их не хватится, пока месяцы спустя по дому не распространится сладковатая вонь, по которой их и обнаружат. Однако пропадают лишь мёртвые, а пока ты жив, ты ни на миг не остаёшься незамеченным. Никому не спрятаться, и в нашем городе всегда возникает удивление и недоумение, когда слышишь о человеке, который годами, а то и десятилетиями скрывался от полиции, как тот преступник, который в Южной Италии поселился в крестьянском дворе, откуда и руководил своим синдикатом при помощи рукописных распоряжений, крохотных клочков бумаги, на которых он микроскопическим почерком писал свои указания и приказы, какого новичка принять в организацию, как убить предателя и разрешить территориальный спор. У нас человек, живущий так неприметно, стал бы предметом пересудов, слухи скоро дошли бы до авторитетов – и человек был бы разоблачён. Люди всегда начеку, но не следует думать, что мы обладаем особой внимательностью или даже интересом к собственному городу или согражданам, нет, в целом преобладающая позиция – равнодушие, цивилизованное, приличное игнорирование как чужого, так и собственного пребывания, и ещё сто шестьдесят лет назад в чужих краях говорили о здешних людях, что они с большой точностью умеют рассказывать всякие чудесные истории и легенды, но совсем не знают, как так случилось, что дед на бабке женился. С тех пор многое изменилось, город приобрёл большую известность в мире, многие иностранные знаменитости провели здесь по нескольку лет, наслаждаясь, снимая сливки и не испытывая потребности укорениться здесь и стать своим.