Бездомные
Шрифт:
– А может, совсем изменить образ жизни? Бросить все свои обязанности? Взяться, уж я не знаю за что… за земледелие, может быть?
Кожецкий задумался и несколько минут молчал. Потом он сказал:
– Нет, это невозможно. Человек, привыкший носить известного рода костюмы и именно такое, а не другое белье, должен носить их до самой смерти. Тут ничего не поделаешь. Я должен много зарабатывать. Я не мог бы ходить в платье из лодзинского материала. Я должен покупать у контрабандистов. Это уж так! Мне нужно также ездить время от времени в Европу, видеть в Париже «Весенние салоны», все знать, читать новинки, узнавать, какие мысли зарождаются в человеческих головах, идти в ногу со всем миром. Ничего не поделаешь! Ах, я понимаю, что вы говорите. Вернуться туда, в родные края, затерянные среди лесов, вести земледельческую, поместную жизнь, жизнь этих счастливых людей, решительно
– Ах, так… – смеялся Юдым.
– Или вот вы говорите: избегать волнений. Я их не то чтобы избегаю, у меня их просто нет. Чего мне волноваться! Пусть филантроп волнуется. Но какое-то неведомое волнение закрадывается мне в душу помимо моего сознания, оно, как вор, что пробирается в мою квартиру и вылезает из своего тайника только по ночам. Подлости, злоупотребления, преступления, несправедливости, несчастья… Я прохожу мимо всего этого спокойно, совершенно спокойно, отталкиваю все это ногой, плюю на это. И всегда говорю про себя те могучие божественные слова, которые Христос извлек из мрака человеческого языка: «Что мне и тебе, женщина?» А потом, сам того не ведая, ношу в себе заразу. Несколько недель назад здесь умер маленький мальчик, сын бедного откатчика. Я привез ему как-то из Милана красную шапочку, подарок… в один франк ценой. Вот тут, в этом саду, он бегал и прыгал по целым дням… Эта красная головка… Когда я узнал, что он умер от дифтерита, я нарочно взялся за самые срочные дела, чертил планы, лишь бы не думать о нем. Ну, как будто это прошло. Как вдруг однажды, под вечер, сижу я в этом вот кресле… Поднимаю глаза и вижу: вдоль стен движется красное пятно. А в ушах звенит его веселый голос. Не знаю, впрочем, пятно ли это было? Это была красная печаль, печаль столь же ужасающая, как сама смерть такого невинного существа. Наступила ночь – а с ней и мое горе. И вот бессонница. Одна ночь, другая, третья, четвертая… Я уехал на два дня. Мчался на скорых поездах куда глаза глядят. Стоя у окна, я все смотрел на расстилающийся пейзаж. Ну, и, слава богу, красное пятно исчезло. В какой-то гостинице я уснул. Может, вы будете надо мной смеяться, но так было: красное пятно было преодолено, стерто зеленым, светло-зеленым…
– У вас больные нервы…
– О да. Но у меня еще и другая болезнь. Чересчур развитое сознание. Это настоящее проклятье! Обладание истиной обрекает человека на несчастье, пытку. Слишком большое расстояние отделяет ее от юдоли слез, то есть от нашего угольного бассейна.
ГЛЮКАУФ [98]
Проснувшись утром следующего дня, Юдым уже не увидел хозяина. Он был один в пустой квартире, не украшенной ни одной хоть сколько-нибудь приятной или изящной вещью.
Ему показалось, что он снова в Париже, на бульваре Вольтера, и снова его окружает чужой, опротивевший воздух. На стене комнаты, где он ночевал, висел небольшой, написанный масляными красками портрет человека с худощавым лицом, сходство которого с Кожецким бросалось в глаза.
98
Счастливого пути (нем.).
«Это, должно быть, его отец, – думал Юдым, – какое неприятное лицо! Если бы кто-нибудь вознамерился нарисовать спесь в образе человека, он смело мог бы взять это лицо за образец. Казалось, эти глаза впиваются в человека и как будто бы говорят: хам этакий, голодранец!»
Юдым не мог сидеть в этой квартире. Он выпил стакан молока, который нашел в соседней комнате, и вышел. Невеселый бродил он по уличкам фабричного поселка, но рассматривал все с пытливым вниманием, которое покидает человека из народа разве только в минуты глубокого отчаяния.
Каменные, большей частью одноэтажные дома сбились в кучу и образовали неопрятный поселок. Одну из улиц занимали два длинных строения, напоминавших овчарню. Внизу и во втором этаже было около пятидесяти окон. Со стен осыпалась штукатурка, которой они когда-то давно были покрыты, и в глаза бросалась нагота почерневшего кирпича, грязь и подтеки сырости.
Вокруг ни деревца, ни былинки. Спереди и сзади – двери и сени, перед которыми стояли лужи гнилых помоев и лежали кучи мусора. Оконные рамы всякий очередной обитатель комнаты украшал как мог, окрашивая их в светло-голубую или коричневую краску. Поэтому они в этой странной
Эти сараи, темные от природы, ибо их никогда не штукатурили, лишенные каких-либо украшений, разрушались, врастали в землю. В провалах черных выщербленных стен поблескивали пережженные, отливавшие всеми цветами радуги стекла окон. Жилища эти носили клеймо временного пребывания здесь людей. Никто не заботился об их сохранности – ни владельцы, ни квартиранты. Ни у кого нет привязанности к этим помещениям, где можно укрыться от дождя и холода, преклонить утомленную голову, но их можно и в любой момент покинуть, отправляясь дальше. Эти странные постройки вызвали в памяти Юдыма картину городков, которые ему некогда довелось увидеть на итальянском склоне Альп, в окрестностях Беллинцоны, Бьюска и Лугано. Там, как и тут, жил человек, одуревший от борьбы с природой, не дающей ему ничего, кроме корки хлеба и глотка водки, человек, перебрасываемый с места на место, прозябающий изо дня в день.
Между домами бродила понурая собака, равнодушно поглядывавшая на прохожего, тащилась немощная старушонка в грязновато-серой юбке, жался к стене весь мокрый, грязный, невеселый ребенок. По одну сторону шоссе, в глубокой канаве, выложенной камнями, быстро текла речка. Вода, которую откачали насосами со дна шахты, была рыжая и оставляла на песке, на стеблях травы и на сваленных в канаву отбросах осадок, рыжий, как тертый кирпич.
День 'был пасмурный. То и дело начинал накрапывать мелкий дождь. Время от времени глаза Юдыма отмечали то новую красную кирпичную стену, то лачугу, которая начала разваливаться уже лет двадцать назад.
Свистки паровозов, двигавшихся в тумане в разных направлениях, глухие вздохи шахтных сигналов, дыхание работавших повсюду, вблизи и вдали, машин – все уводило чувства Юдыма в какие-то странные края. Он уже не был собой, не мог найти и уловить свои чувства. Они были как будто все те же, но тем не менее с ними что-то случилось.
На душе у него было тяжело, скверно, он был в отчаянии, но не только потому, что не было Иоаси. Тысячи мучительных ощущений врывались в его сердце. Некоторые картины и звуки, казалось, поглощали тоску по Иоасе, пожирали ее своими гигантскими глотками, оставалось лишь слабее, затерявшееся эхо, отдающееся в их гомоне.
Так действовал крик, настоящий крик шахтного колокола, раздающийся всякий раз в ответ, когда из наземных сооружений вырывались огромные клубы пара и блоки на вышках пускались в свое неутомимое движение. Так действовал грохот вагонеток с углем, мчашихся по земле в выдолбленных углублениях.
Медленно шагая, Юдым то и дело натыкался на рельсы, пересекающие шоссе. Возле одной из таких поперечных дорог он, словно сквозь сон, увидел состарившегося черного человека, который сидел в будке, наполовину вросшей в землю, и мутными, почти ослепшими глазами надзирал за порядком. Подальше, на рельсах, ведущих прямо на территорию шахты, где непрестанно двигались большие, груженные углем вагонетки, трудился другой человек. Одетый в черную баранью шапку, сам похожий на движущуюся кучу угля, он, когда ему нужно было остановить вагонетку, нагруженную черными глыбами, окропленными сверху известью, садился на рычаг, прикрепленный к тормозу, и, поджав ноги, всей силой и тяжестью своего тела останавливал мчащиеся колеса. В душе Юдыма при встрече с этими людьми рождались слова привета, которые не в силах были выговорить уста.
Молча он проходил мимо них. Грудь его трепетала, и сердце трепетало в груди. Все самое заветное, самое трепетное, что вмещала его душа, склонялось перед ними, приветствуя в этих темных фигурах родного отца, родную мать.
– Это мой отец, это моя мать… – шептали его губы.
У длинного деревянного дома его остановил какой-то человек.
– Господин инженер просит.
Юдым вошел в дом и сразу столкнулся с Кожецким.
Огромная комната, освещенная электрическими лампочками, уставленная какими-то бочками, была перегорожена, как в волостных правлениях, барьером. За барьером стоял стол, у стола сидели старший штейгер и надзиратель. Читали список рабочих, спускающихся в шахту. Перекличка производилась по номерам. Дюжий пожилой немец, безукоризненно ругавшийся по-польски, выкликал номера. Стоящие вокруг черные фигуры называли в ответ фамилии тех из товарищей, которые отсутствовали. Надзиратель, сам бывший рабочий, ежеминутно орал: