Шрифт:
Выбор не только цели, но и средств ее достижения — проблема нравственная, не зря такое место занимает она в литературе, будь то творчество Шекспира, Достоевского или Платонова... Несомненный интерес в этом плане вызывает статья Игоря Шафаревича ("Новый мир" № 7, 1989 г.), а именно — тот метод ("средства"), который он применяет для доказательства главных ее положений ("цель").
Фундаментом статьи является парадоксальная мысль, в соответствии с которой авторитарная система, сложившаяся у нас в двадцатые годы, объявляется "техноцентрической" и по своей сути родственной системе общественных и экономических отношений, сложившихся в то время на Западе. Реальность этой концепции И. Шафаревич доказывает тем, что видные представители западной либеральной интеллигенции — Фейхтвангер, Мартин Андерсен Нексе, Генри Уоллес
В двадцатые-тридцатые годы, когда в нашу страну приезжали названные автором статьи общественные и литературные деятели, т.е. спустя 130 лет (говоря округленно) после буржуазной революции во Франции и 270 лет (опять же округленно) в Англии, внеэкономическое принуждение в Европе давно уступило место эксплуатации наемного труда, гигантски выросла его производительность, возникли новые структуры производства и распределения, это создавало гарантии свободы личности, закреплённые буржуазной конституцией. Хотя в те же годы внедрение более эффективной техники было причиной Целого ряда негативных явлений — таких, как рост безработицы, инфляции, социальной незащищенности — гарантии эти в основном оставались незыблемыми. Человек уже не чувствовал себя "винтиком", он мог свободно выражать свои мысли на митингах и собраниях, принимать участие в политических движениях, партиях, бастовать, активно влиять на итоги парламентских и муниципальных выборов.
Что же до нашей страны, то "техноцентризмом" такого рода она в ту пору явно не грешила. Общеизвестно, что дореволюционная Россия не относилась к разряду высокоразвитых промышленных держав. Она была лишь "наиболее слабым звеном" в капиталистической системе. В 1920 году план ГОЭЛРО существовал только на бумаге, индустриализацию еще лишь предстояло осуществить. Слабость экономики обуславливала экстенсивные методы труда, которые требовали от людей колоссальных затрат физической энергии и ни с чем не сравнимой самоотверженности. Тяжелые социальные и экономические последствия мировой войны й революции, отсутствие взаимосвязи между затратами труда и реальной оплатой, полное отсутствие правовых гражданских гарантий — вот особенности сложившейся тогда ситуации. При нэпе несколько оживились исчезнувшие в результате революции буржуазные отношения, но "мудрая сталинская политика" очень скоро с помощью диктата власти и подчиненного ей репрессивного аппарата их полностью ликвидировала. Нельзя не согласиться с Игорем Шафаревичем в том, что "кульминацией командной системы явилась трагедия коллективизации — раскулачивания, обрушившегося на деревню в конце двадцатых — начале тридцатых годов". Однако Сталину при этом совсем не требовалось разрушать социальные и психологические устои, как считает Шафаревич. Крепостничество в России длилось более двухсот лет и наложило глубокий отпечаток на крестьянскую психологию. Неразвитость понятия самоценности человеческой личности, заботливо взращенная в народе вера в святость иерархиезированной государственной системы, т.е. все те же принципы "человека-винтика" в сочетании с энтузиазмом смирения, воспринимающего деспотизм и насилие как естественную форму существования, -все это уходит в самые корни той "космоцентричности", которая столь любезна сердцу Игоря Шафаревича. Вот на что прежде всего опирался "отец и учитель", когда укреплял свою единодержавную власть и затем проводил насильственную коллективизацию. Сталинская командная система, основанная на элементах феодально-крепостнической психологии, сохранившейся в сознании, сумела не только возродить методы внеэкономического принуждения, но и чудовищно расширить сферу их применения. Путем непомерной эксплуатации крестьянства, составлявшего в те годы 80% населения, а также репрессированных, численность которых уже в ту пору была немалой, на основе отторжения не только прибавочного, но и необходимого продукта создавалась большая часть национального дохода, использовавшегося для индустриализации и содержания административно-репрессивного аппарата. Внедрение технического прогресса при наличии по сути дела крепостного крестьянства и лагерей с дешевой рабочей силой не диктовалось экономической необходимостью, и потому его развитие во многом носило однобокий характер. Все это свидетельствует отнюдь не просто о различной степени технической оснащенности у нас и на Западе в двадцатые-тридцатые годы, а скорее о качественно различных уровнях общественно-исторического развития. Тем не менее, вопреки объективным фактам, исходя из начертанной заранее схемы Игорь Шафаревич утверждает, что сталинская командная система и западная цивилизация — всего-навсего разновидности одной и той же "техноцентрической системы". И что оба этих исторических феномена в равной мере представляют "попытку реализации сциенистски-техницистской утопии. Точнее, это два варианта, два пути такой реализации". В конечном счете — "две дороги — к одному обрыву"...
Согласно словарю Ожегова, "утопия — несбыточность, неосуществимая мечта". Действительно, для тогдашней России то, что Шафаревич упорно называет "техноцентризмом", было лишь мечтой, нелегкий путь к ее реализации только начинался. История свидетельствует, что дороги, о которых идет речь, оказались неоднозначными. Встав на путь технического прогресса гораздо раньше, западные страны уверенно продвигаются вперед и в настоящее время вышли на качественно более высокий уровень жизни. Зато наша дорога как-то не радует ни прямизной, ни гладкостью — здесь рытвины, там ухабы. И хотя мы постоянно очень спешим, однако продвигаемся крайне медленно.
Из сказанного следует, что доказать реальность умозрительной схемы, квалифицирующей Россию двадцатых-тридцатых годов и страны Запады как два варианта одной и той же системы, обычными методами невозможно. Любой анализ фактически существовавших тогда экономических и общественных отношений сразу же показал бы несостоятельность выдвинутой концепции. Поэтому в качестве доказательства И.Шафаревич использует не конкретные факты, а версию "загадочного" поведения "либералов", приехавших с Запада и положительно оценивающих все происходящее в России. При этом читателю объясняется, что причина такого рода "загадочности" может быть лишь одна — близость по духу и сути авторитарной сталинской системы и западных демократий. Однако в том, что иные писатели и общественные деятели Запада не выступали прямо против беззаконий сталинского режима, а в ряде случаев его и превозносили, нет ничего загадочного. Все они были свидетелями противоречий и пороков капитализма, которые в связи с начавшимся кризисом тридцатых годов носили острый характер и подчас казались непреодолимыми. На горизонте маячил зловещий силуэт германского фашизма. А они верили в человека, в его гуманные начала и надеялись, что возможен строй более справедливый, чем капитализм. Революция в России, полагали они, создала именно такой строй. Газеты, радио, произведения искусства — мощная машина сталинской пропаганды, успешно оболванивающая народ, — действовала и на них.
Загадка в другом. Как, по каким причинам ничего не видел и не слышал наш многострадальный народ, переживший и 1929, и 1937 годы, почему он безмолвствовал? И даже не безмолвствовал, а ликовал, приветствовал, скандировал лозунги, призывающие расправиться, уничтожить, покончить... Вот где самая трудная и пока еще не разгаданная загадка, мимо которой прошел Игорь Шафаревич, то ли не заметив ее, то ли не пожелав заметить. Однако "вопрос о том, хорош ли я, много важнее вопроса о том, хорош ли мой сосед, которого я имею склонность в чем-то обвинять", — пишет Н.Бердяев. Возможно, И.Шафаревич придерживается противоположного мнения. Но рассуждения о "либералах", заявившихся с Запада и не вознегодовавших, не пригвоздивших к позорному столбу и т.д., как бы снимают ответственность с могучих плеч народа, допустившего в собственной стране пытки, лагеря, массовые убийства, и перекладывают ее на хилые спины западных интеллигентов. Такой прием отчасти напоминает разговоры деятелей пресловутого общества "Память" о том, что кто-то спаивает русский народ, словно речь идет о малых детях, которым вливают в рот хмельное зелье. Кстати, того же происхождения идеи, винящие в коллективизации Свердлова, умершего за десять лет до оной, и Троцкого, в 1929 высланного за рубеж...
И все же — как это случилось? Как проглядели все мы, что не чья-то, а наша страна стала местом.
Где преступленья лишь да казни,
Где страсти мелкой только жить.
Где не умеют без боязни
Ни ненавидеть, ни любить...
Думается, еще задолго до двадцатых-тридцатых годов наш народ был приучен к тому, что жестокость, насилие — не исключение, а норма жизни. Конечно, куда спокойнее рассуждать, как это порой принято, о ладе и согласии, якобы царивших повсеместно в нашем отечестве до революции. Однако "...если мы только не перестанем закрывать глаза на прошедшее и говорить: зачем поминать старое, нам ясно станет, в чем наши точно такие же ужасы, только в новых формах" (Л.Толстой1).
1Л.Толстой, "Не могу молчать". М., 1985 г., стр. 478.
Ведь это не во время коллективизации, не где-то на Колыме, а в столице Российской империи Девятого января 1905 года было убито более тысячи человек! И все это были нереволюционеры, не заговорщики, а простые русские люди, свято верящие в Бога, царя и отечество. По закону о военно-полевых судах, принятому в августе 1906 года, за 8 месяцев его действия в России было казнено 1100 человек. "Никто столько не казнил, и самым безобразным образом, как он, Столыпин, никто так не произвольничал, как он... Столыпинский режим уничтожил смертную казнь и обратил этот вид наказания в простое убийство. Часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению... Начали казнить направо и налево, прямо по усмотрению администрации казнят через пять-шесть лет после совершения преступления, казнят и за политическое убийство, и за ограбление винной лавки на пять рублей, мужчин и женщин, взрослых и несовершеннолетних"... Так писал граф Витте25.
25С.Ю.Витте. "Воспоминания", изд. 1923 г., стр.293-294.
Заметьте, это тогда, при Столыпине начали казнить "по усмотрению администрации", убийства были введены в ранг государственной политики и стали чем-то само собой разумеющимся, без чего нельзя обойтись. "Ужаснее же всего в этом то, что все эти бесчеловечные насилия и убийства, кроме того прямого зла, которое они причиняют жертвам насилий и их семьям, причиняют еще большее величайшее зло всему народу, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа", — писал Лев Толстой26.