Блокада. Книга 2
Шрифт:
— Ты действительно собираешься идти на фронт, Толя? — спросил Валицкий, и эти слова вырвались у него непроизвольно.
— То есть?.. Я не понимаю твоего вопроса, — ошеломленно, с испугом в голосе проговорил Анатолий.
До сих пор никому из окружающих Анатолия людей и в голову не приходило усомниться в чистоте его намерений. Но теперь такой человек появился. И человеком этим был его отец.
И, поняв, что отцу удалось проникнуть в то, в чем он не признавался никому, даже самому себе, Анатолий повторил, на этот раз уже громко и вызывающе:
— Я не понимаю твоего вопроса!
— Видишь ли, Толя, — неожиданно для
— К чему все эти красивые слова, — сдавленным голосом сказал Анатолий. — Тебе не терпится получить на меня похоронную, стать отцом героя? Альтернатива! Ты всю жизнь умел ее находить для себя, всю жизнь, сколько я тебя помню. Все вокруг изо дня в день, из года в год критиковали тебя, а ты? Много обращал ты на эти разговоры внимания? Как же! «Ты царь, живи один!» И сейчас ты будешь по-прежнему сидеть у себя в кабинете, заперев дверь на ключ и выключив телефон, чтобы, боже сохрани, тебя кто-нибудь не обеспокоил, — и в тысячу первый раз читать своего Витрувия, а в меня в это время будут стрелять…
Анатолий умолк, задохнувшись.
Федор Васильевич стоял неподвижно, ссутулясь и низко опустив голову. Наконец он сказал едва слышно:
— Но я же стар, Толя, и я… люблю тебя!
— Ах, ты стар! Новый аргумент, последний довод короля! Он, видите ли, меня любит и поэтому посылает на смерть? Ты помнишь карикатуру в «Крокодиле» в прошлом году: Петэн обращается к закованной в цепи Франции: «Мадам, я уже стар для того, чтобы любить вас, но предать еще в состоянии». Так вот, гони меня под пули! В меня уже стреляли, я знаю, как это делается!
Валицкий молчал. Он чувствовал себя совершенно разбитым, униженным. Всего лишь полчаса назад он не сомневался в том, что имеет моральное право судить сына. Ему казалось, что сам он за эти дни, прошедшие с начала войны, изменился, стал другим… Что же, сын напомнил ему о его собственном месте в жизни. Такова расплата.
Анатолий же внутренне торжествовал. Слова, аргументы, столь вовремя родившиеся в его мозгу, несомненно, произвели на отца такое неожиданное впечатление, нанесли такой удар, что он явно не может оправиться. И Анатолий вновь почувствовал себя во всем правым, неуязвимо правым. Человека надо судить по тому главному, что он сделал, а не по каким-то деталям и сопутствующим обстоятельствам. В данном же случае главное заключается в том, что он получил важное задание и выполнил его. А на фронт он еще пойдет. Пусть не завтра и не послезавтра, но обязательно пойдет. К тому же разве он укрывается? Он студент последнего курса и имеет право на отсрочку.
Он победно и с сознанием оскорбленного достоинства посмотрел на поникшего, сгорбившегося отца и снисходительно сказал:
— Хорошо. Не будем об этом больше говорить. В конце концов, я и не думал тебя обижать. Ты сам начал этот разговор…
Он застегнул наконец рубашку, надел пиджак и, вытащив из кармана красную нарукавную повязку, направился было к двери, но остановился и нерешительно проговорил:
— Если снова позвонит Королев, то ты ему скажи… Ну, что Вера уехала раньше, и я о ней ничего не знаю… Впрочем, нет… —
Он произнес эти слова, понимая, что таким образом выигрывает время. В конце концов, судя по тому, что Королев ни разу не подходил к телефону, он почти не бывает дома. Следовательно, всегда можно будет сослаться на то, что его трудно застать…
И, уже успокоенный, Анатолий направился в переднюю, на ходу надевая на рукав повязку.
…Некоторое время Федор Васильевич стоял неподвижно. Потом медленно пошел к себе в кабинет.
«Хорошо, что Маши нет дома», — устало подумал он, вспомнив, что жена ушла к приятельнице.
В кабинете Федор Васильевич окинул рассеянным взглядом книжные шкафы, картины на стенах, но не испытал при этом привычной радости. Все это: и картины, и книги, и любимый письменный стол, и мягкие, потертые кожаные кресла — показалось ему чужим и ненужным. Вернулся в столовую, написал жене записку, что устал и раньше ляжет спать. Взял из спальни белье, постелил постель в кабинете на кушетке. Закрыл дверь на ключ. Тяжело опустился в кресло.
Итак, он получил второй удар с тех пор, как началась война. Первый ему невольно нанес тогда, по телефону, его друг, доктор Осьминин. Но этот, второй, оказался намного сильнее.
«Ложь, ложь, — повторял про себя Валицкий, думая о сыне, — во всем ложь!»
«Но как это могло случиться, — мучительно размышлял он, — когда это началось? Он всегда казался мне прямым и честным… Казался, — мысленно повторил с горечью Федор Васильевич. — Но теперь обнаружилось, что у него нет совести. Именно в этом все дело — нет совести. Нет того стержня, который держит человека, заставляет его смело смотреть в лицо и людям и испытаниям. Жизнь — это переплетение дорог, прямых и окольных. Мой сын шел по окольной, делая вид, что идет по прямой. Отдает ли он себе в этом отчет? Ведь обмануть можно не только других, но и себя самого…
Почему он не плакал, не кричал, не бился головой о стенку, сознавая, что та девушка в руках немецкой солдатни?
«Право выбора… альтернатива…» — что я такое говорил, к чему?
Ведь все это для него пустые звуки, мертвые, книжные понятия. Все блага мира не стоят слезы ребенка, убеждал Достоевский. Ха-ха, «достоевщина»!.. Но за что-то он должен быть готов умереть?! Пусть не за доверившуюся ему женщину, пусть за комсомольский билет. «Спрятал под подкладкой пиджака…» Боже мой, ведь его комсомольский билет мирно лежал в ящике стола! Зачем, зачем он лжет?
И защищается всеми способами… Он хорошо прицелился, ударил отца в самое уязвимое место».
И вдруг Валицкому мучительно захотелось поговорить о том, что произошло, с кем-либо из близких людей. В его сознании затеплилась надежда, что, может быть, кто-нибудь поможет ему найти выход, как-то преодолеть обрушившееся на него несчастье… Но с кем поговорить, посоветоваться? С женой? Нет, это бесполезно. И, кроме того, было бы чрезмерно жестоко открыть ей правду о сыне…
Осьминин?..
После того как Андрей Григорьевич дал понять своему старому другу Валицкому, что резко осуждает его поведение, Федор Васильевич ни разу Осьминину не звонил.