Блокадная книга
Шрифт:
Уточним: заметки Лидии Охапкиной отличаются от Юриных и князевских, это не дневник, а записки, и сделаны они несколько позже.
«Начала я их как раз в День Победы. Все веселятся, а на меня нахлынуло, и я села писать. Специально для мужа, для сына писала — муж воевал за «кольцом», а сын ничего не помнит. И я поклялась, что напишу только правду. Только правду! За месяц все записала. А тогда, в блокаду, мне не до того было, совсем не до того было, совсем не до того…» — вот история записок Л. Г. Охапкиной, как она ее сама излагает.
«26 июня 1941 г. приехал муж. Из Ленинграда стали эвакуировать некоторое оборудование заводов и людей.
Далее записи идут не по числам.
«Мы с мужем решили только сына отправить с детским садом… А я с дочкой останусь, и мне легче в случае тревоги бегать в бомбоубежище. Он тоже предполагает, что война продлится лето и к зиме кончится».
Жила Лида Охапкина в двухэтажном деревянном доме за Волковым кладбищем.
«28 июня мы отправили сына. Бедный ребенок, ему пять лет. Я приготовила для него одежду, всю пометила, вышила нитками его имя и фамилию.
Одевая его в то утро, я подумала, когда мне придется еще его одевать. И вдруг меня взяла тревога и беспокойство, когда я его увижу вообще, а вдруг он потеряется. Я очень расстроилась и взволновалась и сказала об этом мужу, оглянулась на него и смотрю, у него по щекам текут слезы.
…30 июня Вася уехал. Перед отъездом он сказал, что его отправляют на спецвоенные работы (он был инженер), а не на фронт, где идут бои, чтобы я не беспокоилась. Это была правда и неправда. Его отправили куда-то под Смоленск, и он попал в окружение немцев. Долго блуждали и скрывались в лесу, потом все же вышли. Но об этом ни он, ни я еще не знали.
…Бомбежки продолжались 20–30 минут, а иногда они длились час и два. Я от страха вся дрожала и бледнела. В ушах что-то звенело и как будто лопалось. Ноги слабели, и я иногда была не в состоянии двигаться. А надо было брать на руки дочурку и бежать в бомбоубежище».
Так начинается эпопея матери.
Полуголодная, а затем голодная женщина спасала своих детей. Спасала не раз, не два, а сотни раз, проявляя выдумку, изворотливость, отчаянную смелость.
«НИКУДА Я ИЗ ГОРОДА НЕ ПОЕДУ»
Архив и дом. Оба эти пункта жизни Князева претерпевали изменения. Война преображала, казалось бы, самые устойчивые, малоподвижные, неизменные оплоты. Г. А. Князев неустанно наблюдает это, сравнивает, осмысляет. Можно подумать, что он готовится к долгим записям и тысячелистному повествованию, — таков обстоятельный зачин его дневника. И, как ни странно, именно такое повествование ему и удалось довершить, а многие дневники, начатые наспех, коротенькие записи, где рассчитывалось, что потом, дальше записано будет подробнее, были оборваны разными обстоятельствами.
«1941. VII. 1. Десятый день войны. Акад. Павловский, передавая мне находившуюся у него рукопись, сказал: «Сохраните, если возможно. Положение очень серьезное».
Через некоторое время пришел зав. Архивом ИРЛИ. [27] Долго совещались по вопросу о надлежащем сохранении здесь, в Ленинграде, ценных материалов — рукописей Пушкина, Ломоносова, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого и др. На Городецком лица нет Не может спать. «Какую же мы несем с вами ответственность!»
27
Институт
— Да, величайшую мы несем ответственность (не о юридической, административной или служебной ответственности здесь приходится говорить), ответственное моральную, перед потомством.
1941. VII. 2. Одиннадцатый день. Здание Архивного управления, на набережной Красного Флота, так много видавшее на своем веку, сейчас переживает еще один этап в своей истории. На лестнице, по которой когда-то стучала сабля гвардейского офицера Лермонтова, по которой когда-то пробегали в суете, обыскивая дом солдаты с насаженными на штыки сальными свечам в ночь на 15 декабря 1825 года, после неудавшегося восстания на Сенатской площади, — теперь висит на правой стороне обрубленный рельс на толстой проволоке и рядом металлический прут — било. Это на случай химической тревоги. На верхней площадке темно: горят синие лампочки. Шел по коридору почти впотьмах и испытывал что-то похожее на постановки Мейерхольда.
Жуткое впечатление произвело на меня архивохранилище ИРЛИ. Я не узнал рабочих комнат. Все в каком-то хаосе. В первой, проходной, комнате сзади статуи Александра Веселовского стоят две сорокаведерные бочки с водой, одна из них уже подтекает; везде ящики с песком и лопатами; по коридору растянут пожарный шланг. Около пушкинской комнаты ящики для архивного материала. Некоторые пустые, другие заполненные. Надо отдать справедливость — упаковка пушкинских рукописей идеальная… Но много нервности, суеты. Тут же около ящиков один из сотрудников диктует машинистке статью о фашизме. Кто-то пишет описи подлежащего укладке в ящики. Под ногами песок, водяные пятна от растянутого на полу пожарного рукава, по-видимому оставленного для просушки или положенного там для какой-то предохранительной надобности. Везде, как в служебных помещениях Архива, так и на лестницах Музея, толкутся люди, несут мешочки с песком… У дверей в читальный зал прижались два бюста писателей. Их откуда-то второпях сняли и оставили на полу. Заведующий Городецкий очень много сделал для сохранения материала, но и переборщил. Успенская, дочь писателя и сотрудница Литературного архива, сказала мне, показывая на развал: «Пожалуй что и перестарались…»
Сам Городецкий устал до изнеможения. Он третью или четвертую ночь не спит: все время в Архиве, волнуется, борется с администрацией. В результате совсем издерган. «Обязательно уйду, как только выполню свой долг. Ни за что не останусь заведовать Архивом. Меня не понимают, и администрация упрекает за слишком большие заботы об архивных материалах, за настойчивость…»
Памятник Петру Великому закладывают мешками с песком.
В Румянцевском сквере закончены траншеи или землянки.
Сфинксы еще стоят. Им нет ни до чего дела, как всегда!
Никак не пойму — шум ли в ушах или шум пропеллеров слышу. Тихо, зловеще тихо… И вот когда-то придет час — и такую тишину будет разрывать страшный треск. Начнутся пожары. Завалятся в развалинах громадные дома под ударами фугасных бомб… Раненые… Убитые… Обезумевшие… Засыпанные обломками заживо. Всё это придется пережить, и в самом, быть может, недалеком будущем. Если думать все время об этом, надо сойти с ума; в лучшем случае потерять жизнеспособность и сделаться никчемным человеком. Надеюсь, со мной этого не случится. У меня достаточно еще воли к жизни.