Бог дождя
Шрифт:
Отец Александр улыбнулся, благословил. Но спокойней ей не стало. Какая еще ангина? Почему говорят? С ним что-то происходит, никогда еще он не отсутствовал так долго без предупрежденья, без отпуска – смутная тревога, неясные догадки сжимали сердце. Неужели он сам не может ей позвонить? Сказать, что все в порядке, хвораю, мол, скоро поправлюсь. И кто же ухаживает за ним? Пьяница-сосед?
В отчаянье она позвонила Петре. Но Петра повторила то же, что Аня уже слышала в храме – кажется, болеет, кажется, ангина…
– Ты точно знаешь? Почему кажется?
Через каких-то общих знакомых, которым он звонил из автомата и сообщил это, не ей же сообщил – поэтому и «кажется», ты не волнуйся.
– Кто за ним ухаживает, когда он
– От нашего храма иногда направляют старушек. Но он этого не любит. Никого к себе не пускает.
«А ты, что ли, пробовала?» – так и подмывало огорошить Петру неприличным вопросом, но вместо этого Аня спросила:
– Когда же он собирается выйти?
Не сказал.
Всенощные бдения
Его не было в храме целый месяц.
Она не ожидала, что это будет невозможно так. «Какая бездна разверзлась!» – батюшка, батюшка однажды ей сказал эту восторженную фразу, когда рассказывал об отпевании какого-то человека, праведника – светлую бездну, вечность он, конечно, имел в виду. Но вот не бездна разверзлась – бесконечная пустота.
С внезапной жадностью она начала слушать классический рок, прежде вовсе ей неведомый – достала у недоумевающих знакомых Rolling Stones, Doors, Genesis, Queen… Это мостик возводился, хрупкий, хотя бы так, хоть с черного хода, дойти, добраться до тебя, до бессмертной души твоей, слышишь.
Только поначалу эта музыка не шла, все в ней сопротивлялось, отворачивалось, ее тошнило почти – это было чужое, недоброе, не ее. Она слушала все равно, сжавшись и мучась (мостик!), пока однажды, не отца ли Антония молитвами, пока однажды в наушниках сквозь весь этот музыкальный шум и хрипы не раздался вдруг отчетливый внутренний хруст. После этого дело пошло легче, Аня почувствовала, что вошла, оказалась допущена в этой жутковатый незнакомый мир – моих ушей коснулся он, и расслышалась вдруг больная красота этих мелодий, различилась сцепляющая их непростая гармония, неожиданно она даже сделала открытие: вот, оказывается, чьим блюзам пытался подражать совершенно забытый к тому времени Юра Наумов! Это же был Led Zeppelin, неумело переложенный на русский устный. Видите как – все по вашим советам, архимандрит Киприан, ищите и обрящете, прислушаться, приглядеться, и сквозь искаженное, сквозь израненное грехами и прошлой судьбою лицо воссияет лик, сквозь потускневшее изображение проступит яркое, ясное виденье!
Она снова входила в жесточайший ступор. И все чаще ей казалось: православие, ее православие, разумеется, – лишь обольщение, самообман. Острота проклятого вопроса была приглушена на время, погашена новыми впечатлениями и образами, которые, однако, его не разрешили, не разрушили. Да, теперь жить она не могла без служб, праздников, исповедей, причастия – безо всего этого множества неуловимых словом радостей души, которые хорошо знает каждый имеющий веру, но даже эта горячая волна церковной жизни не решала проблемы главной. Смысла не было все равно. Господь был, а смысл? Не было. Жизнь ее не имела никакого смысла.
Как, как такое возможно? Ведь еще недавно она твердо знала, что смысл – всего лишь в приближении к Богу, в очищении души, служении, что и делов-то всего – спасаться. Но теперь все эти еще недавно такие убедительные максимы обратились в прах общих истин, никакого отношения не имеющих к ней, к ее собственной жизни, которую она живет каждый день. Она точно очнулась, и смотрела на все это недоумевающим взглядом бродяги, случайно попавшего пусть и в чудный, но совершенно чужой город. «Спасение вершится каждый Божий день, каждый день ты можешь созидать его, – наставлял ее когда-то отец Антоний. – Оно кроется в очень конкретных вещах – в том, как ты посмотрела на проходящего человека, в том, что помыла посуду, вынесла ведро, в теплом слове родителям».
Она слушала,
В тот день Ане было некогда, на следующий тоже, она все откладывала и откладывала, но вот, в очередной раз не увидев отца Антония на праздничной утренней службе, почти бросилась туда.
Дом находился совсем недалеко от церкви, десять минут пешком. Она вошла в похожее на больницу здание красного кирпича, поднялась на пятый этаж, сказала какой-то медсестре волшебные слова про храм – в коридоре тут же появилась заведующая в белом халате – крепко сложенная, черноволосая, с ярко накрашенными красными губами. Скользнула по ней взглядом, вздохнула, повела по комнатам – знакомиться. В комнатах лежали, сидели, спали бабушки в одинаковых пестрых байковых халатах – кто-то понимал, что пришли посетители, реагировал, пытался даже обнять заведующую и Аню, и заведующая гладила седые головы (но Ане упрямо казалось: напоказ, ради нее, обычно никого она тут не любит и не гладит). Впрочем, большинство бабушек, даже из тех, кто не лежал и стонал, а сидел, вообще не замечали, что кто-то вошел, смотрели безучастно. Везде ужасно пахло. Бабушки ходили под себя или просто не успевали дойти до туалета. Перестилать им белье чаще раза в день, тем более их мыть, было, конечно, некому. Единственная санитарка ничего не успевала.
Аня стала приходить сюда раз в неделю, по четвергам, самый свободный день, на несколько часов. Как выяснилось, многие бабушки даже не говорили, только стонали или произносили отдельные слова – дом престарелых оказался психоневрологический. Но некоторые были в сознании и быстро начали ее узнавать. Одна согбенная старушка в неизменном белом платке, завидев Аню, хлопала в ладоши, другая всякий раз тянулась поцеловать ей руку, третья выучила ее имя и произносила как заведенная: «Анечка, Анечка, Анечка». Анечка перестилала бабушкам белье, угощала конфетками, ходячих выводила гулять по коридору, некоторые, вернувшись после «прогулки» в комнату, что-то мычали – жаловались? благодарили? В каждый свой приход она старалась кого-нибудь вымыть – с помощью санитарки, уже немолодой, ворчливой, но незлой Любы; вдвоем помыть бабушку Люба всегда соглашалась.
Выходя из дома на улицу, Аня дышала, дышала полной грудью, надышаться не могла. И с удивлением чувствовала что-то похожее на то, что бывало с ней иногда после причастия – воздушная радость. Так было после первого посещения, и второго, и третьего, но потом даже после долгой трудовой смены подъема она уже не ощущала. И обижалась, недоумевала: почему так, почему нельзя еще, хоть чуть-чуть, да, как награду, да, Господи, неужели Тебе жалко для меня лишнюю горсть счастья?
Она возвращалась домой без сил, полумертвая – ужасно они все-таки были тяжелыми, эти лежачие бабуси. Приходила, принося с собой незабвенный запах ложилась на диван и молчала. Мама звала ужинать – она не могла двинуться с места. Болели спина, руки, живот, даже всплакнуть чуть-чуть не было сил. Отчаяние и холод аккуратно, медленно затапливали душу. Всем не поможешь, всех не спасешь! Она прекрасно знала, что через полчаса после ее ухода свежие простыни под лежачими вновь желтеют, а ходячая вымытая бабушка опять не успевает добраться до унитаза и ловит собственную какашку рукой. Но главное – большинство из них даже не понимало, что их помыли, переодели, им перестелили кровать… Все эти походы представлялись ей вдруг надуманными – все это было не более чем побег от себя. От страшной внутренней пустоты.