Бог дождя
Шрифт:
– Но почему же, почему ты его все-таки обязательно возобновляешь? Я знаю, я не могу так спрашивать, но это единственный раз, один раз мы можем поговорить нормально, ты можешь сказать мне правду?
– Какую правду?
– Она нужна тебе?
– Она? – снова тяжкий вздох на том конце трубки. – Может быть, наоборот. Посмотри, она совсем одна, у нее нет друзей, и тот единственный человек, которому она может раскрывать эту свою странную душу, – голос его вдруг слабеет, – этот человек – я. Говорю тебе, мне часто это бывает очень трудно, но в этом я не могу человеку отказывать.
То давнее объяснение странно смягчило тогда Аню, то, что ее собственное присутствие в жизни Петры не нарушало ее одиночества, она приняла как должное, дело было не в том, из того разговора она поняла вдруг с удивлением
Но сейчас Петра снова что-то скрывала от нее. Зато и у Ани был теперь свой секрет. И пока она добиралась до дома, раны от встречи в магазине почти затянулись. Поднимаясь на свой этаж, Аня уже улыбалась. Я влюбилась, Петра! Но тебе не скажу.
Велосипед
Через две недели иссякли и свет, и счастье. Целые дни он был теперь занят – на службах, на требах, разъезжал по городу по своим пастырским делам, иногда до позднего вечера, а она сидела дома.
В конце июня мама достала из почтового ящика сразу два длинных заморских конверта – из двух канадских университетов. Аня разорвала первый – легчайший запах отделился от голубоватой бумажки с плывущей водными знаками университетской аббревиатурой – запах хорошей бумаги и чего-то еще тонкого, неуловимого, нездешнего. «Так вот и пахнет заграница», – думала Аня, нюхая письмо.
Оба университета предлагали ей учебу в аспирантуре и стипендию на три года вперед, но один был крошечный, в небольшом городе и надеялся, что она будет еще три часа в неделю преподавать русский язык, зато другой был University of Toronto и ничего от нее не хотел – чтобы только она у них училась. Аня сразу же выбрала его. Все-таки столица, и потом Toronto Slavic Quarterly – журнал, о котором она слышала, хотя в руках никогда не держала. Родители радовались, как дети, их исход планировался в конце августа, все вещи давно были собраны, квартиру решено было сдавать. В июле они отправились на дачу – попрощаться с имением.
Она снова осталась дома одна. Бескорыстие кончилось, батюшка стал ей нужен всегда, каждый миг, она считала часы и боялась выйти из квартиры – он позвонит.
Дни проходили не очень плодотворно. Утром она просыпалась с мыслью, что впереди новый день, а у нее такая тяжесть на сердце, которую почему-то нельзя сбросить и которая едко, недобро сжигает внутренности. Она медленно вспоминала, какая тяжесть. Сердце и счастье ее, любовь ее была неизвестно где. Каждое утро снова.
Она поняла, что такое боль души. Болит душа – это вот так, как у нее сейчас. Это когда нельзя забыть о ней ни на минуту – что бы ты ни делал, что бы ни говорил. Это значит, так будет всегда – вчера, завтра, вечно. И как-то надо это перенести, переплыть эту темную реку страдания. Но как? Как победить постоянную внутреннюю схваченность, сжатость, немую мольбу, как бы и постороннюю от нее, так что хотелось даже ответить – что, ну что тебе? Ну ясно что. Ясно кто.
Боль была такой животной, такой нутряной, что способа облегчить ее не существовало. Можно было выкрикнуть что-то, можно было разрыдаться, написать стихи, пытаться как-нибудь выхаркивать ее хоть понемногу – но слишком поздно, она не доставалась, не выплескивалась ни в словах, ни в делах, ни в слезах – которые тем не менее по-прежнему вдруг начинали течь, без видимой причины, и так же неожиданно высыхали. В конце концов Аня перестала их замечать – душа жила теперь отдельной от тела жизнью, а она только бессмысленно, сквозь тупую дрему наблюдала за ней, и видела: выхода нет.
Ей хотелось, чтобы эта отравленность, затравленность перекинулась на голову, чтобы разгорелся бред, начались галлюцинации – тогда бы он обязательно пришел. Он пришел бы к ней и сел рядом. Ничего не надо, только чтобы ты зашел ненадолго. И просто был. Но даже в снах он ей не являлся. Она ведь все же спала по ночам, ложилась и только об одном молилась Богу. Приснись, приснись мне, пожалуйста, присни мне его, Господи Боже мой! Но не снился, не приходил. Что за
Она легла, легла на пол. Это и оказалось выходом. Она лежала на полу и смотрела на тонкую трещину в потолке и длинное серое пятно в форме следа от гигантского сапога – лет пять назад их залили соседи. Потом на небо, на неподвижные, сияющие солнечным светом облака. Облака, думала она, ночные сорочки богинь. А может подушки? Спина уставала лежать на жестком, начинала ломить, но Аня не поднималась, только стаскивала себе с кровати подушку, уминала под голову, лежала дальше. Отчего-то такое положение тела облегчало положение дел.
Положение дела облегчало положение тел. Она включала музыку, что-то все время кричал Фредди Меркьюри, как известно, умерший от СПИДа и гомосексуализма. И то, и другое придавало его фигуре странное, больное очарование, к тому же и пел он чудесно, и тоже был в своем праве. Led Zeppelin давно был сослан, жил в нижнем ящике, погребенный другими кассетами в опале, к нему немыслимо было прикоснуться: слишком близко было небо, слишком близко окно, а от окна тихо вилась вверх веревочная лестница Иакова, лестница на небеса, stairway to Heaven. Поэтому Меркьюри – нейтральный, прекрасный. Известной картинке не хватает еще бутылочки, но ее-то и не было. Сказывался странный ступор: только не это. Эту грань нельзя было перейти. Ради него нельзя. И никакой бутылочки.
Всего раз в день, имеющий уши да слышит – всего раз в день она звонила. Это было как никогда – единственная коротенькая возможность, такая призрачная, такая великая, и ведь все уже она знала наперед, но поднималась и звонила все равно. Единственный обжигающий глоток стыда. Чаще всего трубку никто не брал. Иногда брал пьяница-сосед. Аня выучила его интонацию наизусть, его запинающееся и почему-то вечно изумленное «але». Будто он не знал, что на свете бывают телефоны, и люди по ним звонят. И она была не слишком разнообразна, она спрашивала своим голосом, хотя могла б и подделать, могла б что-нибудь пропищать или пробасить, но она своим собственным голосом говорила в сотый, тысячный раз: