Бог войны и любви
Шрифт:
Вот же лукавый как обводит! Все опять начинается сначала!
В госпиталь не замедлил явиться капитан Дружинин: нахмуренный, с поджатыми губами. Так глянул на Ангелину, что она поняла: капитан едва сдерживается, чтобы не обвинить в случившемся ее, глупое девичье любопытство — вроде как рыболовы-волгари, которые во всякой малости винят женщину, оказавшуюся на судне. А ведь не Ангелина была виновата, что Усатыч проглядел сломанную чеку: вот колесо и отлетело, вот карета и опрокинулась, и сам кучер нашел безвременную смерть, царство ему небесное.
Однако вскоре выяснилось, что угрюмость господина Дружинина имеет и другое происхождение: почти в то же время, когда перевернулась карета, едва не погиб и он сам! Произошло сие случайно и до крайности глупо:
Что было делать Дружинину, как ни дать махальщику в ухо со словами: «Ты, сукин сын, не тогда прохожего остерегай, когда ему мешок на голову упадет, а хоть за минуту до этого».
Словом, несчастливый выдался денек, что и говорить!
Спустя еще три дня Меркурий оправился настолько, что проявил желание отправиться на Арзамасскую заставу пешком — «чтобы не искушать судьбу». От Дружинина явился за ним сопровождающий солдат — и оба потопали потихоньку, как позволяли Меркурию силы. Вечером воротился он смертельно усталый, но бодрый духом: им удалось сегодня сделать то, что прежде никак не удавалось. Однако тотчас усталость взяла верх над бодростью, и Меркурий, чуть не со слезами прошептав: «По слухам, решено Москву сдать, не сегодня, так завтра!» — сонно поник головою.
Они с Ангелиною сидели вдвоем на крыльце: была уже глубокая ночь, все спали в госпитале, поэтому Ангелина не стала никого тревожить, а сама принесла Меркурию из кухни хлеба и кувшин молока, посадив его вечерять под звездами, на еще теплых, разогретых за день ступеньках.
От слов Меркурия Ангелина задрожала, вцепившись в его рукав. Было такое ощущение, будто ей сообщили о неотвратимой смерти близкого, родного человека. Едва подавив готовое сорваться всхлипывание, она огляделась испуганными, расширенными глазами, словно не веря, что вокруг нее может простираться тот же мир, что и минуту назад… мир, в котором русская столица будет отдана врагу!
— Ох, душа болит… — прошептал Меркурий, прижав руки к груди, словно пытаясь сдержать, утишить эту боль. — Знаете, Ангелина Дмитриевна, вот у нас в полку… у каждого солдата была смертная рубаха: чистое исподнее, чтоб перед страшным боем облачиться. Как-то раз, под Смоленском, готовились мы в дело. Смертельно тяжелое дело! Ну, думаю, если придет последний час, то предстану перед Господом во всем чистом. Раскрыл свою котомку — глядь, а смертной рубахи моей нет. Потерял, думаю, или украл кто? Ну, такая судьба! И пошел в бой в том исподнем, кое на мне было. Не помню, как и что… схватились врукопашную… замахнулся француз штыком, а у меня нога подвернулась — я и упал. И мусью, не сдержав удара, пронзил вместо меня другого нашего… другого… Но я тоже не растерялся, вскочил да положил ворога на месте, а потом склонился над тем, кто мой удар принял, рванул окровавленный ворот его мундира, чтобы помощь подать, глядь… а исподняя-то рубаха на нем — моя! С пятнышком приметным у ворота… Моя смертная рубаха! Он ее себе взял и смерть мою принял на себя! Вот так же в тот день душа моя разрывалась и рыдала от боли!
Ангелина молча погладила его руку.
Ночь обнимала их: ясная, лунная; звездный дым струился в вышине. Остро, сладко пахло свежескошенной травой, громко трещали кузнечики, а издали доносилось упоенное лягушачье кваканье. Неотвязные комары то и дело вплетали свои занудливые стоны в тихий хор ночных голосов, громче всех в котором пела под ветром листва берез, окруживших госпиталь со всех сторон. Однако слышалась и настоящая музыка: она долетала с Печерской улицы, где располагалось здание городского театра, построенное бывшим ардатовским помещиком, князем Николаем Григорьевичем Шаховским. И так
Вот и сейчас: герой, взглянув на силуэты Москвы, намалеванные на грубом заднике, громко воскликнул:
— Любви к Отечеству сильна над сердцем власть! — и публика разродилась дружными рукоплесканиями.
Никто не задержал Ангелину и Меркурия, которые, крадучись, вошли в продолговатый зрительный зал. Сейчас все здесь было погружено во тьму — только светились огоньки рампы да несколько фонарей горело в проходах, и в их неверном свете можно было рассмотреть два яруса лож, предназначенных семейным помещикам и богатым горожанам. Под самым потолком над ложами располагался «парадиз», или раек; туда пускали всех желающих с улицы, при одном лишь условии: чтобы не были одеты в лохмотья. Партер же состоял из пятидесяти мягких кресел и нескольких рядов стульев, стоящих перед сценой. Эти ряды были платными и предоставлялись мелкой чиновничьей сошке: подьячим, канцеляристам и прочим, чьи носы не раздражал запах сала, горящего в плошках на рампе. А золоченые, обшитые голубым шелком кресла занимали почетные посетители: билеты им рассылал лично князь Шаховской.
И вот сейчас Ангелина увидела его: он стоял, облокотясь на барьер ближней к сцене ложи, и о чем-то быстро говорил со зрителями, сидевшими там. Николай Григорьевич был небольшого роста, худощав, как всегда, чисто выбрит и напудрен.
Он носил красный екатерининский мундир с золочеными пуговицами; ботфорты его блистали как зеркало: даже в темноте видно было, как в них играют блики; белели безукоризненные перчатки. В ложе горел огонек, едва освещавший породистый профиль старика Шаховского. Рядом с ним востроглазая Ангелина разглядела знакомые лица: издателя «Русского вестника» Сергея Николаевича Глинки — бывшего нижегородца, горячего патриота, исповедовавшего все русское — и в чистоте языка, и в ученье, и в одежде, и даже в пище, — а также знаменитого писателя Карамзина: он жил в доме нижегородского старожила Аверкиева близ Сретенской церкви. Ангелина до дыр зачитала карамзинские романы «Бедная Лиза» и «Наталья — боярская дочь», рыдала над ними, мечтала быть представленной Карамзину, но понимала, что это невозможно. Ее восторг перед ним усилился, когда ей передали новое изречение Карамзина, сразу облетевшее Нижний: «Наполеон пришел тигром, а уйдет зайцем!»
По слухам, Карамзин писал в Нижнем главы своего исторического труда, относящегося к смутному времени 1611 — 1612 годов. Конечно, он с особенным удовольствием смотрел на князя Пожарского — своего ожившего героя!
Тем временем на сцене князь Димитрий, воздев руку, обратился к «ополчению»: «То чувство пылкое, творящее героя, покажем скоро мы на поле боя!» — и Карамзин первым закричал: «Браво!», а потом зал разразился новыми рукоплесканиями, и даже слышалось восторженное топанье и удары тростей в пол.
Стоявший рядом с Ангелиной Меркурий прерывисто вздохнул, и, покосившись, она увидела, что лицо его не отражает общего ошалелого восторга, а исполнено той же печали, которая тяжелым камнем лежала на сердце Ангелины. С трудом проглотив подступивший к горлу ком, она повернулась — и быстро пошла, почти побежала к выходу, не сомневаясь, что Меркурий последует за ней.
И в самом деле: едва остановилась на крыльце, как тут же он наткнулся на нее с разбегу — и замер, точно остолбенелый, от ее прикосновения. А она не отстранилась: так и стояла, привалившись к надежному крепкому теплу его тела. Но слез было уже не сдержать!