Болезнь Китахары
Шрифт:
Рука сжимает пистолет. В этот миг он до странности легок, прямо как пушинка. А в тайных забавах эта механическая игрушка всегда казалась тяжелой, словно кузнечный молот.
В четырех, в трех шагах, вплотную перед собой он наконец-то воочию видит преследователя, освещенного собственным его фонарем: малый хохочет. Настиг добычу, чувствует за спиной численный перевес дружков и с торжествующим воплем взмахивает цепью, только воздух свистит, — и вдруг все тонет в чудовищном грохоте.
Первый выстрел подбрасывает руку Беринга вверх, будто цепь — она с лязгом исчезает в ночи — и вправду достала его. Грохот рвет барабанные перепонки, ввинчивается в мозг, терзает болью, какой до сих пор не причинял ни один звук.
Когда это лицо блекнет и тоже грозит погаснуть, Беринг никак не желает, чтобы оно ушло во тьму, — и второй раз жмет на курок. Лишь теперь оружие обретает давний вес. Рука опускается. Дрожа всем телом, он стоит в ночи. Странно, что теперь в голове бьется одна-единственная фраза, снова и снова одна лишь эта фраза, которая стремительно опутывает его, которую он шепчет, выкрикивает, вопит вниз, в глубину, где что-то топает прочь, что-то кидается наутек, что-то исчезает... Жизнь вокруг, стало быть, попросту идет своим чередом, здесь шуршит, там громко топочет, еще где-то скользит почти неслышно, а он знай, как дурак орет неизвестно кому: Вот оно как, вот оно, значит, как, вот как... — и не может остановиться.
Потом, непонятно когда, он видит мать — с коптящей лампой в руках она поднимается по ступенькам; слышит отца, который хватает его за плечо и надсадно кричит. Он не соображает, о чем его спрашивают. Потом внутри словно что-то рвется и хлещет вон, он не в силах удержать телесную влагу: горячая струя течет по ногам, слезы катятся по лицу, рубашка насквозь мокрая от пота; вся влага течет и каплет из него и испаряется в воздухе, который пахнет холодной смолой и совершенно заледенел. Но сам он пышет жаром, стоит, неловко привалившись к дымоходу. И говорит, и просит воды.
Он безропотно позволяет отвести себя вниз, на кухню, начинает отвечать на вопросы, сам не зная, что говорит. Пьет и выташнивает воду. Пьет еще и еще, и опять вода выплескивается вон, прежде чем он успевает ее проглотить.
Под утро старики и наследник впервые за много лет снова сидят вместе на кухне. Голова у отца свесилась на плечо, челюсть отвалилась; струйка слюны медленно ползет из уголка рта на грудь, когда он судорожно всхрапывает. Мать оплела руки четками и спит, полуприкрыв глаза. Печь остыла. Беринг сидит у окна, уставясь в железный сад, и каждый удар пульса отдается в нем колючей болью, словно кровь в сердце и в жилах выпала кристаллами и превратилась в песок, мелкий стеклянистый песок.
ГЛАВА 7
Пароход в деревнях
Ночью выпал снег. На цветущие деревья, на высокий уже чертополох, на продавленные крыши лимузинов и, точно маскировка, на весь этот железный хлам возле кузницы. Снег в мае. Никто в Мооре не помнил, чтобы за двадцать три послевоенных года хоть раз в такую пору, почти что летом, выпадал снег.
Даже на токарный станок у окна мастерской порывы холодного ветра с Северной Атлантики намели маленькие сугробы; из одного торчал напильник, а рядом — клешня струбцины. И ведь начался этот год на редкость мягкой погодой: кусты ракитника зацвели за десять дней до праздника Сорока мучеников!
Но в этот майский день даже снежная буря не смогла омрачить радостное возбуждение в деревнях у дороги на Моор и к озеру. По обочинам, под сенью тополей и каштанов, и вдоль слякотной мостовой в поселках спозаранку толпились принаряженные крестьяне и батраки, а то и особые комитеты встречающих и певческие хоры свекловодческих товариществ или камнедробильных мельниц, с букетами цветов, с бумажными флажками, — ждали Доставки .
Арки из еловых лап красовались над щебеночными дорогами, которые успели
Там, где ни деревья, ни заросшие крапивой развалины времен войны не заслоняли обзор, красные мигалки процессии были видны издалека. Возглавляемый патрульной машиной с вертящимися маячками, приближался транспорт — вроде тех большегрузных автопоездов, которые в первые годы Ораниенбургского мира сотнями покидали страну, груженные турбоагрегатами, стальными валками прокатных станов и оборудованием целых фабрик; от пыли таких автопоездов страна как бы выцвела и поблекла.
На сей раз в черной туче дизельных выхлопов тащился за патрульной машиной один-единственный седельный тягач, весь в пятнах маскировочной краски; мотор у него явно был слабоват — в горах и даже на более отлогих склонах моорских холмов этот тягач приходилось то и дело умощнять, впрягая в него крестьянских лошадей или десять-двенадцать пар яремных волов.
Так он с натугой и подчас лишь со скоростью тягловой скотины двигал вперед свой груз: принайтовленное цепями и стальными тросами великое обетование и в то же время смутное воспоминание о довоенных летних днях, когда пароходная пристань в Мооре грозила рухнуть под тяжестью оживленных групп экскурсантов, а возле концертного павильона в парке прибрежного «Гранд-отеля» толпились отдыхающие... на низкой платформе тягача лежал корабль — пароход с гребными колесами и черно-полосатой трубой! Он резко пахнул свежей краской и смолой конопатки и ниже ватерлинии по-прежнему был в гирляндах ракушек; окантовка иллюминаторов, разъеденная солью Адриатики, закрашена белым; поручни красного дерева отполированы ладонями несчетных пассажиров... Ветхий, но горделиво блестящий, пароход скользил, покачиваясь, навстречу пресным водам Моорского озера.
В ожидающих деревнях говорили, что этот пароход — подарок некой истрийской верфи, символ примирения и дружбы в третьем десятилетии оккупации. Дескать, один бывший узник, инженер, которому удалось сбежать из лагеря при камнедробилке, после войны дослужился до старшего управляющего этой верфью и прислал сюда корабль из доков Пулы. Вроде как отблагодарил, хотя и с опозданием, тех крестьян приозерья, что некогда спрятали беглеца от поисковых команд и собак-ищеек из каменоломни. Говорили и еще много чего...
Впрочем, моорский секретарь, камнелом-пенсионер, зверски избитый во время последнего налета и обреченный с тех пор передвигаться на костылях, — моорский секретарь был осведомлен много лучше. Сегодня утром он, конечно, распорядился украсить флагами и флажками держав-победительниц и свою контору, и даже клены вокруг плаца, однако, равно как и другие посредники и агенты Армии, помалкивал о том, что корабль этот вовсе не подарок и не символ примирения давних врагов, а попросту развалюха, списанная, снятая с рейсов, ветхая посудина Адриатического каботажного пароходства... И крестьяне в приозерье, по крайней мере, живущие на выделе старики, тоже прекрасно знали и тоже помалкивали, что ни один из них никогда не прятал беглого лагерника , и отчетливо помнили, что страх перед полевой полицией и свирепыми догами из каменоломни в свое время был неизмеримо больше сострадания.